Путь к Горе Дождей
Шрифт:
Я возвратился к Горе Дождей в июле. Весной умерла моя бабушка, и я хотел побывать на ее могиле. Она прожила долгую жизнь и к концу сделалась совсем дряхлой. Единственная дочь была при ней, когда та умирала, и мне говорили, будто в смерти лицо ее стало детским. Мне нравится думать о ней как о ребенке. Когда она родилась, кайова переживали последний величайший миг своей истории. Более столетия они были хозяевами просторов между Смоук-Хилл и Ред-Ривер, от истоков Кэнедиэн-Ривер до развилки Арканзаса и Симаррона. В союзе с команчами они царили по всему югу Великих Равнин. Война была их священным делом, и принадлежали они к числу лучших наездников, каких только знавал мир. Но война для кайова была в основном делом выбора, а не выживания, и они так и не смогли постичь мрачного смысла неумолимого наступления американской кавалерии. Когда, наконец, рассеянные и голодные кайова были изгнаны на Меченые Равнины, в холод осенних ливней, – они впали в отчаяние. В каньоне Пало-Дуро они бросили свои пожитки на разграбление и не располагали больше ничем, кроме собственной жизни. Чтобы спастись,
Ее звали Ахо, и была она частью последней культуры, родившейся в Северной Америке. Предки ее пришли с возвышенности западной Монтаны почти триста лет тому назад. Они были горным народом, таинственным охотничьим племенем, чей язык никогда не был с уверенностью причислен к какой-либо группе. В конце XVII столетия они начали долгое странствие на юго-восток. По пути кайова подружились с кроу, передавшими им степную культуру и веру. Они обрели лошадей, и их древний бродяжий дух внезапно оторвался от земли. Они обрели Тай-ме, могучий фетиш священной Солнечной Пляски, с той поры – предмет своего поклонения, и таким образом приобщились к божественности солнца. Не последним было и обретение чувства судьбы, а отсюда – отваги и гордости. Вступив на юг Великих Равнин, они переродились. Отныне не были они рабами нужды да простого выживания – это было благородное и опасное сообщество воинов и конокрадов, охотников и солнцепоклонников. По мифу о Первотворении, кайова вступили в мир через полый древесный ствол. В известном смысле – странствие их стало следствием этого древнего прозрения, ибо они и в самом деле вышли из небытия.
Хотя бабка моя прожила свою долгую Жизнь в тени Горы Дождей, необозримый пейзаж глубин континента хранился в ее кровной памяти. Она рассказывала о кроу, с которыми никогда не встречалась, и о Черных Холмах, где никогда не бывала. Я хотел воочию повидать то, что в более совершенном виде являлось ее мысленному взору, и проделал путь в полторы тысячи миль, пустившись в свое паломничество.
Йеллоустон, казалось мне, был вершиной мира, краем глубоких озер и тенистых лесов, каньонов да водопадов. Но как он ни был прекрасен, там возникало чувство замкнутости пространства. Горизонт отовсюду подступает вплотную высокой стеной лесов и глубоких тенистых впадин. Приволье гор – совершенно, но оно – удел орла и оленя, барсука и медведя. Кайова же мерили собственный рост открытым пространством, а глушь сгибала их и слепила.
Спускаясь к востоку, высокогорные луга сходят на равнины. В июле на внутренних склонах Скалистых Гор обильны лён и гречиха, очиток да спорыш. Земля раздается, и горизонт отступает. Кучки деревьев и стада животных вдали дарят взору простор, а уму – откровение чуда. Дневной порой путь солнца дольше, небо же превосходит всякие мыслимые пределы. Огромные взмывшие облака плывут по небу, отбрасывая тени; те ползут по равнине, словно вода, разливая поля света. А дальше, в землях кроу и черноногих, равнина желтеет. Сладкий клевер наводняет холмы, полностью укрывая и скрадывая почву. Здесь кайова задержались в своем странствии: они подошли к пределу, где Жизнь их должна была претерпеть изменения. Равнина была подлинной обителью солнца. Именно здесь обрело оно облик божества. Когда кайова подошли к землям кроу – за рекой Бигхорн им открылись темные на восходе горные склоны с сияющими отрогами и мощь божества в пору солнцестояния. Они не сразу двинутся к югу, к котловине земной, простертой внизу, – они должны будут напитать свою кровь землями севера и задержаться взглядом на горах подольше. Они несли Тай-ме в пути на восток.
Густая мгла лежит в Чёрных Холмах, а земля там – будто Железо. С вершины хребта я различал Башню Дьявола, вставшую на фоне серого неба, словно в пору рождения времен утроба прорвалась сквозь покровы и началось движение бытия. Есть в природе вещи, порождающие устрашающую тишь в человеческом сердце; к ним относится и Башня Дьявола. Два столетия назад – и они не могли поступить иначе – кайова сложили легенду у основания этой скалы. Бабка рассказывала мне:
Играли восемь детей – семь сестер и брат. Внезапно мальчик утратил дар речи. Задрожав, он опустился на четвереньки. Пальцы его обратились в когти, а тело покрылось мехом. На месте мальчика встал медведь. Ужаснувшись, сестры помчались прочь, а медведь – за ними. Добежали они до огромного пня, и тут пень заговорил: он предложил им забраться на него, а когда они послушались, стал расти ввысь. Добрался медведь до пня, да не смог достать сестер. Уперся он в дерево и ободрал со всех сторон кору когтями. А семеро сестер поднялись на самое небо и стали звездами Большого Ковша.
С того часа и до сих пор, покуда живет легенда, у кайова есть родичи в ночном небе. Тем, кем были в горах, они уже быть не могли. Как ни превратно было их благополучие, сколько б они ни страдали и ни пострадают еще, – они нашли выход из диких пределов. Бабка моя почитала солнце, храня в душе то святое благоговение, какое ныне почти исчезла в людях. Жили в ней осторожность и древний ужас. На склоне лет приняла она христианство, но прошла долгий путь и никогда не забывала веры своего детства. Ребенком видела она Пляску Солнца, принимала участие в этих ежегодных обрядах и через них постигала возрождение духа своего народа в присутствии Солнца. Ей было лет семь, когда в 1887 году состоялась последняя Пляска Солнца кайова на реке
В последний раз, что я видел ее, она молилась, стоя ночью у постели, обнаженная до пояса, и свет керосиновой лампы скользил по смуглой коже. Ее длинные черные волосы, всегда подобранные и заплетенные днем, лежали на плечах и груди, будто шаль. Я не говорю на языке кайова и потому никогда не понимал слов, но в звучании молитв было что-то изначально трагичное, некое неустойчивое равновесие на грани горя. Начинала она на высокой ноте и шла по нисходящей, пропадая в молчании; потом снова и снова, и всегда с той же напряженностью усилия, с чем-то похожим и не похожим на призыв в человечьем голосе.
Преображенная так в неверной светотени своей комнаты, она виделась мне за пределами времен. Но то было иллюзией. Мне кажется, тогда я понял, что не увижу ее больше.
Дома стоят на равнинах словно стражи – древние хранители круговорота времен года. Дерево здесь очень скоро принимает вид древности. Любые краски выветриваются и жухнут под дождем, и дерево выгорает до серого цвета, проступают прожилки, а гвозди краснеют ржавчиной. Оконные рамы черны и непроницаемы: вам кажется, что внутри пусто, а на самом деле там полно призраков тех, чьи кости преданы земле. Эти хижины высятся тут и там на фоне неба, и подходишь к ним дольше, чем рассчитываешь. Они – порождение далей, и они их предел.
Когда-то в доме бабки стоял шум, входили и выходили люди, звучали беседы, шли празднества. Лето полнилось оживлением и встречами родичей. Кайова – летний народ, они не любят холодов и замыкаются в себе, но при смене времен года, с потеплением почв, с пробуждением Жизни они не в силах усидеть дома – к ним возвращается исконная жажда странствий. Преклонных лет гости, навещавшие дом бабки в пору моего детства, были из одних кожи и жил и держались гордо и прямо. На них были черные шляпы с большими полями и яркие свободные рубахи, полоскавшие на ветру. Волосы они натирали жиром, а косы подвязывали лентами цветной ткани. Некоторые раскрашивали лица, носившие на себе шрамы давних и славных битв. То были представители древнего совета военачальников, приходившие напомнить о себе. Жёны и дочери достойно о них заботились. Тут женщины получали возможность передохнуть – посиделки были одновременно и знаком, и наградой их подчиненного положения. Они заводили громкий и неспешный разговор, с жестами и шутками, ахами да охами. В гости они отправлялись в бахромчатых цветастых шалях, ярких бисерных бусах и серебряных украшениях. На кухне они чувствовали себя как дома и готовили трапезы подобно званым обедам. Нередко собирались для молений и великих ночных празднеств. В детстве я играл с племянниками снаружи, свет лампы падал на землю, а пение стариков раздавалось вокруг нас, уносясь во тьму. Было много доброй еды, много смеха и приятных неожиданностей. А после, когда воцарялась тишина, я ложился с бабкой, слушал вдали на реке лягушек и чувствовал дуновения ветра.
Ныне – похоронная тишина в комнатах, бесконечный помин какого-то прощального слова. Стены сомкнулись вокруг дома моей бабки. Когда я вернулся туда, чтобы оплакать ее, то впервые в жизни заметил, какая она маленькая. Была поздняя ночь, стояла белая луна, почти полная. Я долго сидел на каменных ступенях у двери на кухню. Отсюда было видно далеко вокруг. Я видел длинную полосу деревьев у ручья, слабый свет на волнистых равнинах и звезды Большого Ковша. Раз, взглянув на Луну, я увидел необычную вещь. На перила крыльца сел кузнечик, всего в нескольких дюймах от меня. Угол моего зрения был таков, что насекомое вписалось в Луну, словно высеченное на ней. Он отправился туда, подумал я, чтобы жить и умереть, ибо там, из всех мест, его малое бытие обрело целостность и вечность. Теплый ветер, поднявшись, отозвался во мне тоской. На следующее утро я поднялся с рассветом и отправился по грунтовой дороге к Горе Дождей. Уже припекало, и кузнечики полнили воздух. Все же утро еще было раннее, и птицы начинали подавать голоса из теней. Высокие желтые травы на горе сияли в ярком свете, и вспархивали поспешно стрижи над землей. Там, где ей и следовало быть – в конце долгого и легендарного странствия, – покоилась могила моей бабки. Здесь и там на потемневших камнях виднелись имена предков. Обернувшись еще раз, я взглянул на гору и пошел прочь.