Путь наверх
Шрифт:
Я вышел на Орлиное шоссе. Дом Томпсонов, как я убедился, внимательнее оглядевшиеь вокруг, не был расположен в самой высокой точке Уорли или улицы.
Выше по Орлиному шоесе стояло еще одно здание – многоквартирный дом из железобетона и стекла, в котором стекло преобладало над железобетоном. А шоссе Сент-Клэр, от которого ответвлялось Орлиное шоссе, уходило еще выше по склону холма – по меньшей мере на четверть мили.
Дома здесь представляли собой довольно пеструю смесь самых разнообразнкх стилей – от бревенчатых коттеджей с решетчатыми окнами до претенциозных зданий, в белых стенах, зеленых крышах и вычурных чугунных оградах которых мне почудилось что-то испанское. Без сомнения, человеку, знающему толк в архитектурных ансамблях, все это показалось бы, вероятно, каким-то кошмаром, но я не воспринимал Уорли с эстетической точки
Ратуша представляла собой довольно причудливу смесь готики и неоклассицизма в духе Палладио, с зубчатыми стенами, башенками, колоннами и каменными львами. Она несколько напоминала дафтонскую ратушу – так же, впрочем, как и сотни других.
Шагнув за порог, я сразу почувствовал знакомый запах административного учреждения: запах теплых батарей центрального отопления, натертых полов и карболки. Два дня я не дышал этим воздухом и начал уже забывать, какое гнетущее впечатление оставляет этот «запах успеха и угодничества», как охарактеризовал его Чарлз.
Продовольственный отдел ничем не отличался от дафтонского. Длинный прилавок, дощатые столы, картотечные ящики и пестрые плакаты, призывающие к осторожности на дорогах, призывающие сдавать кровь, призывающие вступать в армию. И хотя отдел являлся частью муниципалитета, у него был свой собственный неповторимый запах: здесь пахло, как в магазине канцелярских принадлежностей и одновременно как в кондитерской.
В отделе было пусто – если не считать двух девушек за прилавком. Та, что постарше, темноглазая, пухленькая, повернулась ко мне.
– Вы будете работать у нас в казначействе?- спросила она.- Я видела вашу фотографию в «Курьере». Впрочем, в жизни вы куда интереснее. Не правда ли, Берил?
– Он неотразим,- сказала Берил. Она нахально уставилась на меня. У нее было неоформившееся детское личико и плоская как у подростка грудь, но в ее манере держаться было что-то откровенно вызывающее и бесстыдное, словно, получая школьный аттестат, она сдала и специальный экзамен по всем вопросам, касающимся мужского пола.
– Я буду еще более неотразим, когда вы узнаете меня получше,- сказал я.- Во мне уйма скрытых достоинств.
Девчонки захихикали.
– Вы препротивный…- начала было Берил, но в эту минуту в комнату вошел пожилой человек. В руках он держал кипу продовольственных карточек. Он нес ее с таким видом, точно это была чаша святого Грааля, и атмосфера властно пробуждавшейля женственности и полудетского кокетства, столь же неосмысленного и столь же мило забавного, как возня двух расшалившихся котят, мгновенно развеялась. И все же эта болтовня оставила едва уловимое, но приятное воспоминание, и весь день я носил его с собой, словно чуть приметный след пудры на лацкане пиджака.
Купив все, что мне было нужно, я отправился в парк. Этот парк не был похож на обычные городские парки, которые существуют как бы сами по себе, отгородившись от окружающих их будней, и живут своей строго обособленной жизнью, точно в карантине. Здешний парк, казалось, сливался с городом. Река Мэртон опоясывает южную часть Уорли, а парк расположен между рекой и уорлийским лесом, причем возле Рыночной площади он вытягивается в неширокую ленту, как бы подпуская лес ближе к городу, и кажется, что узкие, мощенные булыжником улочки за рынком все до единой ведут к сверкающей воде и деревьям.
Я опустился на скамейку на берегу реки и вытащил из кармана «Курьер Уорли».
Глядя на воду Мэртона – такую прозрачную, что можно было различить цвет камешков на дне, – я вспоминал грязное подобие реки, струившейся (если можно сказать так применительно к воде густой и вязкой, словно мокрота) вдоль черных набережных Дафтона. С утра целый день шел дождь, и течение было особенно стремительным.
Однако в заводи, ярдах в ста от того места, где я сидел, вода была не просто прозрачна: она чуть зеленела от водорослей. Следовательно, река была настолько чиста, что в ней могла водиться рыба. Я вдруг почувствовал острую зависть к двум мальчуганам, проходившим со своей матерью по тропинке вдоль берега. Они вырастут у этой реки, где можно и купаться, и грести, и удить рыбу. В Ленгдоне, иротекавшем через Дафтон, можно было только утонуть, и тонули там нередко. Вот единственное, чем эта река походила на реку.
Скамейка стояла на берегу, отлого спускавшемся к воде, и отсюда парк за Рыночной площадью снова расширялся, распадаясь как бы на две половины, отдаленно напоминающие букву «В», обращенную к городу прямой стороной. Форма парка производила приятное впечатление, так как казалась природной, хотя и была искусственно созданной. В тот день парк был почти пуст, и мне почудилось, что я забрел куда-то глубоко в лес. Только приглушенный шум уличного движения, доносившийся со стороны Рыночной площади, нарушал эту иллюзию. Часть парка, расположенная по ту сторону реки, была еще более уединенной – всего в пяти мииутах ходьбы от берега не видно было даже городских труб. Но об этом я узнал много позже.
Меня не тянуло читать газету, я хотел было закурить, но раздумал. Жаль было заполнять эти мгновения чем-то обыденно-привычным – они и так были полны до краев. Достаточно было просто сидеть здесь, дышать, глядеть на реку и на деревья – существовать и все.
Я просидел на этой екамейке не меньше часа. Наконец ветер посвежел и меня стала пробирать дрожь. Тогда я ушел из парка и направилея на Рыночную площадь выпить чашку чаю.
Должно быть, я слишком долго сидел неподвижно, потому что, когда я отворял дверь кафе «Сильвия», у меня вдруг закололо ногу как иголками, и я почувствовал, что не могу на нее ступить. Я покачнулся и прислонился к стене, чтобы сохранить равновесие. Это был пустяк, и я тут же оправился, но почему-то это заставило меня увидеть все под другим углом зрения. Точно с глаз спала пелена, все предстало в нестерпимо резком свете, и я отчетливо увидел себя со стороны, словно участника документального фильма – хорошего, добросовестно снятого фильма, ясного, точного, без избитых операторских приемов. На темных булыжниках мостовой зелеными, желтыми красными мазками пестрели растоптанные фрукты и овощи; толстый человек без пиджака размахивал, как тореадор, пурпурным шелковым покрывалом; кучка школьниц пересмеивалась, разглядывая яркую груду нейлонового белья в витрине; церковные куранты по-воскресному меланхолично отбивали часы; у маленькой девочки помочи передника были пристегнуты гигантской английской булавкой,- все это было исполнено огромного значения и в то же время исчерпывалось самим собой. Ни объектив, ни микрофон не создавали никаких иллюзий, дома упорно соблюдали законы перспективы, краски не расплывались, звуки не сливались ни в симфонию, ни в какофонию, и все, до мельчайших штрихов, до тончайших оттенков, было реально. Мне казалось, что мои глаза и уши, все мои органы чувств впервые ощущают мир с такою полнотой. В следующую секунду я переступил порог кафе и, подобно лыжнику, удачно совершившему прыжок с трамплина и плавно скользнувшему на снег, возвратился к привычной действительности.
Я сел у окна и заказал чаю. Окно было широкое, фонарем, оно занимало весь фасад дома, в котором помещалось кафе, и чем-то напоминало корабельную рубку. Мой столик находился в самом центре окна, и все улицы, вливавшиеся в площадь, были мне видны. Рыночная улица – самая широкая – образовывала одну сторону площади, от нее веером расходились три улочки, мощенные булыжником. Одна из них была такой узкой, что по ней можно было ходить только гуськом. Она находилась по левую руку от меня. Вторые этажи двух угловых ее домов были деревянные. Я узнал подлинные памятники елизаветинской эпохи: стены, сложенные из тяжелых бревен, нигде ни малейшего следа дранки или штукатурки. Дальше стояли два дома, соединенные крытой галерейкой из стекла и чугуна, и казалось, что только благодаря ей эти дома не падают друг на друга. Улица эта называлась Проездом Палача, и я подумал, что, вероятно, когдато там и в самом деле жил палач, настоящий средневековый палач – колоритная фигура с окровавленными руками, не имеющая ни малейшего сходства с невзрачным человечком в котелке.