Путь, не отмеченный на карте
Шрифт:
Теперь он снова умолкает. Но глаза, не мигая, глядят на полковника, и тот с излишней деловитостью берется за карту, вертит ее и разглядывает неправильные прихотливые узоры путей.
После короткого молчания, нарушаемого гуденьем раскаленной печки, вошедший произносит:
— Снег глубок. Нам нужно бы выйти на наезженную дорогу... Нам нужно бы попытаться пройти через село... Я знаю, здесь есть небольшое. Иннокентьевское.
Хорунжий сплевывает и одобрительно кивает головой:
— Я с этим согласен... Я об этом только что толковал полковнику.
— Я полагаю, — начинает
— Виноват, полковник, — холодно перебивает его пятый. — Я не кончил... Очень хорошо было бы пройти через это село. Отдохнуть там, главное, дать передохнуть лошади. Но мы лучше сделаем, если будем поступать по-прежнему: держаться подальше от населенных мест, от чалдонов...
— Ничего подобного! — вскакивает хорунжий. — Неужели мы струсим перед мужиками? Ничего подобного! Пойдем в это село: отдохнем, а потом, пожалуйста, я не прочь идти тайгой!
Полковник мнет в руках карту, потом он ее отбрасывает в сторону. Он совсем согласен с этим пятым их спутником. Но ему тот не нравится, он питает к нему беспричинную глухую неприязнь и он неожиданно дли самого себя становится на сторону хорунжего.
— Конечно, следует отдохнуть! — хмуро говорит он, неприязненно поглядывая на пятого. — Вы... господин Семенов, что-то уж чрезмерно осторожны.
— Степанов!.. Иван Степанов, ваше высокородие, — поправляет тот, бледно усмехаясь. — Моя фамилия, если изволите, не Семенов, а Степанов... И я совсем не чрезмерно осторожен, а просто в меру предусмотрителен.
— Вы считаете, что крестьяне сочувствуют красным?
Пятый сухо смеется и встряхивает головой.
— Им наплевать и на красных и на белых... в одинаковой степени... Если бы настроение у крестьян было бы хоть на вершок враждебное к нам, то наш путь окончился бы давно... Но мы попали в таежные дебри. На нас хорошее платье, у нас великолепное оружие, мы везем с собою кой-какие заманчивые для чалдона вещи...
— Что ж, они отнимут их у нас? — насмешливо спрашивает хорунжий.
— Открыто они не выступят против нас, — спокойно отвечает пятый. — Но зачем же их искушать?
— Пустяки! — вмешивается полковник. — Очень уж вы мудрите!.. Если крестьяне не сочувствуют красным, а их просто могут раздразнить, по вашему мнению, наши полушубки и запасы, то я не вижу здесь для нас никакой опасности!.. Никакой!
— Конечно! — весело подхватил хорунжий. — Конечно!
Семенов, Степанов, или просто пятый остро посматривает на полковника и, обрывая спор, спрашивает:
— Вы, значит, не решаетесь пройти в обход, тайгою, Иннокентьевское.
— Нет! — хмуро отвечает тот: — Пойдем в село... — и словно доказывая что-то самому себе, брезгливо добавляет: — «А чорт!.. вши, грязь... Проклятая сторона!».
4. Деревни.
До сих пор в стороне оставались заимки и деревни с потемневшими избами, с покосившимися амбарами и разваленными пряслами далеких поскотин. Над избами, завороженными покоем и уютом зимы, клубились дымы и звонко — от хребта к хребту — отдавался заливчатый лай скучающих по промыслу собак.
В таежных деревеньках все попрежнему, неизменно. Где-то за хребтами и реками, в больших городах что-то изменилось и отдалось сюда слабым, чуть заметным эхом. Сначала по верховым тропам и ленивым рекам проплелись рассыльные, занесшие сюда в кожаных сумах своих весть: война! И потянулись после тяжких хмельных гулянок мужики и ребята в далекие города, оставляя неизменную, глухую и широкую тайгу с ее промыслом, с зимней веселой охотой и прочной жизнью. Потом, после долгих лет войны, далекий город словно отодвинулся куда-то: перестали наезжать к зимнему Николе купцы с товарами, некому стало сбывать пахучий, пушистый промысел таежный: пушнину, шкуры сохатиные, медвежьи. Слышно было, что сместили царя и верховодить стала та самая политика, которую ссылали раньше сюда и которая в неприветливых недрах тайги изнывала, томилась, рвалась обратно в родные места и все почему-то не уходила.
Уже кончили войну, а все не возвращались ребята и мужики домой. А где-то шли бунты, кто-то кого-то усмирял.
И старики, всполошенные разрухой старой спокойной жизни и тем, что не стало купцов с товарами, что спирта уже давно никто не завозит и что приходится сидеть на самосадочном табаке и плохой самогонке, бессильно свирепели и ругались.
— Свобода, мать ее!..
Таежные деревни стояли заброшенные, забытые, словно большая, в кровавой борьбе рождающаяся жизнь проходила мимо по большим по наезженным трактам и не сворачивала на проселки, на тропы и иргисы...
Так же, как в других деревнях, мертвой была жизнь в Иннокентьевском. И хоть обозначено было это село круглой точкой на карте-двухверстке, но всего около тридцати дворов растянулось по высокому берегу ленивой и мелеющей летом реки.
Зима обложила село рыхлыми снегами и словно усыпила. Но вот в морозный полдень собаки заливчато по-новому залаяли и насторожили острые чуткие уши.
По запушенному снегом льду реки кто-то ехал, направляясь к взъезду на берег к селу.
Собаки кинулись навстречу. За ними мужики, бабы, ребятишки.
Вот запотевшая, окутанная паром, лошадь взобралась на угор. У саней люди, на людях оружие.
— Ой, батюшки! — звонко взвился бабий крик. — Никак начальство какое-то!.. Глядите-ка!..
Хорунжий двинулся вперед. Он остановился перед толпой, поглядел на нее.
— Ну, здравствуйте, православные!
— Здравствуй, здравствуй...
И обычное таежное:
— Чьи будете?
Слегка отталкивая в сторону хорунжего, встал перед толпою тот пятый, Семенов или Степанов:
— Проходящие мы... Мимо вас едем. Думаем отдохнуть. Обогреемся, чаю напьемся...
— Чаю?!
В толпе смех и укоризна:
— Ча-аю!.. Мы нонче травку пьем, бадан... Чаю второй год не пробовали...
— Чай-то таперь — до свиданье!
— Ничего, — тихо улыбается Степанов. — У нас с собой чай-то. Свой есть...
— Ну-ну!.. Воды у нас много!
Баба выдвинулась:
— Пожалуйте, господа, в мою избу: вот тутока, совсем близко!.. Пожалуйте, не побрезгайте!
За ней другая, перебивая:
— У нас пятистенная изба! К нам, господа хорошие... У нас и убоинка есть...