Путь зла. Запад: матрица глобальной гегемонии
Шрифт:
Окружающая реальность, сама по себе, нарцисса абсолютно не интересует. Она нужна ему лишь как материал для самоутверждения, он уделяет ей внимание лишь в контексте созерцания своего «Я». Другие люди нужны нарциссу в качестве живых декораций в той пьесе, которую он играет сам перед собой, ради периодического катарсиса, возникающего в моменты наивысшего накала самолюбования. Для него люди — это своеобразные зеркала, при помощи которых он «следит за своей внешностью», чтобы постоянно быть желанным для самого себя. Для него единственно приемлемая любовь — это любовь к себе. Он целенаправленно избегает эмоциональной привязанности к другому человеку, рассматривая ее как зависимость и несвободу. Липовецки замечает: «Нарцисс, одержимый самим собой, не витает в облаках, не находится под воздействием наркоза, он упорно трудится над освобождением собственного «Я», над великой судьбой собственной самобытности и независимости: отказаться от любви, «to love myself enough so that I do not need another to make me happy» [219] [94, c. 85].
219
Любить самого себя так, чтобы не нуждаться в ком–то другом, чтобы стать счастливым (англ.).
В таких условиях западное общество напоминает хаос некоррелируемых жизненных монологов, упорно воспроизводимых массой самоизолированных «Я», каждое из которых участвует в только ему одному известной «пьесе». В итоге исчезает общий Смысл сосуществования людей, никто не понимает и не хочет понять другого, взаимодействие
220
Как заметил британский юморист Питер Устинов: «Это свободная страна, мадам. У нас есть право разделять ваше уединение в общественном месте». Его слова относятся не только к Великобритании, а ко всему Западу в целом.
221
Текстовый редактор (англ.).
Запад, пресыщенный жизнью «в кайф», рутинным исполнением заветных желаний и сумасбродных капризов, утратив всякие ориентиры, к которым можно было бы стремиться, уже достаточно давно живет в срстоянии тотального духовного разложения. Все — доступно, все — возможно, все — надоело, нудно… скорей бы конец. «В этом средоточии богатства и свободы всегда стоит один и тот же вопрос: «What are you doing after the orgy?» [222] , — констатирует Бодрийар. — Что делать, когда все доступно: секс, цветы, стереотипы жизни и смерти? Вот в чем проблема Америки, которую унаследовал весь остальной мир» [95, с. 97]. Запад, исчерпав себя, живет в предчувствии Апокалипсиса. Но «…парадокс этого общества состоит в том, что уже невозможно даже умереть, поскольку все и так умерло…». Здесь смерть присутствует «в предвосхищающей форме». «Отбывшие на тот свет, лишились самой возможности распоряжаться своей смертью, превратить ее в игру, ставку, жертву: они лишились самой способности умереть. Малыми, гомеопатическими дозами это приходит к нам как следствие развития наших систем. Взрыв и уничтожение (Хиросима и Аушвиц) растянулись во времени, они попросту приняли эндемическую, гнойную форму, однако цепная реакция идет, продолжается умножение по смежности, вирусное и бактериологическое развитие» [95, с. 111]. Примерно в том же духе высказался и Ульрих Бек: «Из постепенно исчезающих социальных норм проступает обнаженное, перепуганное, агрессивное эго, ищущее любви и помощи. В поисках самого себя и любящей общности оно легко теряется в джунглях собственного «Я»… И каждый, кто блуждает в тумане собственного «Я», более не способен замечать, что эта изолированность, эта «одиночная камера для эго» отражает приговор, вынесенный всем» [96, с. 40].
222
Что вы делаете после оргии? (англ.).
Самоизоляция индивида, утрата им всякого интереса к тому, что непосредственно не связано с ним, породили процесс вялотекущего социального распада. Теперь человек слабо понимает происходящее вокруг него, и еще меньше оно его интересует. Современный западный обыватель пребывает в глубоком ступоре равнодушия, проявляя «гальваническую» активность лишь под воздействием того психологического напряжения, которое создается средствами массовой информации. Сложилась парадоксальная ситуация: рядовой европеец (так же как и американец) получил то, к чему вроде бы Так долго стремился, но теперь он не знает, для чего нужны те «святые сверхценности», которые ему предоставило общество Постмодерн. Для него они стали элементом декора, пустыми безделушками, которые можно использовать как своеобразное украшение, но которые ему в принципе не нужны. Прежде всего это коснулось того, что на Западе называют «свободой». Стоила она европейцам и американцам чрезвычайно дорого, однако когда эта «сверхценность» была ими обретена, выяснилось, что она ничего не дает и никому не нужна. «Циничный наблюдатель сказал бы, что свобода появляется тогда, когда она уже ничего не значит, — заметил британский профессор Зигмунт Бауман. — Назойливая муха бессилия плавает в сладкой подливке того типа свободы, который сформировался под влиянием индивидуализации; это бессилие потому кажется столь одиозным и удручающим, что оно возникает на фоне возможностей, которые, как ожидалось, откроет и гарантирует свобода» [3, с. 60]. «Равнодушие в чистом виде и постмодернистское сосуществование противоположностей идут рука об руку: мы не голосуем, но ценим возможность проголосовать; не интересуемся политическими программами, но ценим то, что у нас существуют партии; не читаем ни газет, ни книг, но ценим свободу слова. Да и как бы могло быть иначе в эпоху коммуникаций, сверхвыбора и всеобщего потребления?» — с горечью вопрошает Л иповецки [94, с. 192]. «Под воздействием гедонистических и нарциссических ценностей устои общества лишаются своего содержания…» — констатирует он [94, с. 236].
Надежно замуровав себя в коконе своего эго, проявляя искренний интерес лишь к личным проблемам, игнорируя при этом вопросы коллективного сосуществования, западный обыватель равнодушно отдал их решение узкому слою правящей финансово–политической элиты, сохранившей «волю к власти» и внутриклановую сплоченность. Рядовой гражданин, парализованный индивидуализмом, уже давно не верит в действенность общихусилий. Поверив в иллюзию равных возможностей, всю свою жизнь он безуспешно пытается в одиночку решить те проблемы, которые возможно решить лишь сообща. Как пишет Бауман: «…в наши дни людские беды, даже самые распространенные, но переживаемые людьми, самой судьбою обреченными на индивидуальность, вместе уже не сложишь. Они просто не суммируются в «общее дело». <…> …в отличие от общего интереса прежних времен, они не формируют «целого, превосходящего сумму своих частей», и не обретают нового качества, позволяющего обращаться к ним как целому» [3, с. 60—61]. Но принцип «каждый за себя», проявляющийся в личной «войне» с окружающими за свое счастье, приводит на индивидуальном уровне большинство людей к поражению, а на социальном — к разрыву общественных связей, оборачивающемуся общим бессилием.
Упорная борьба одиночек друг с другом отупляет, не позволяя им увидеть причины бед целостно, а значит, попытаться решить их сообща. Отчужденность порождает отчаяние, которое ведет к равнодушию. Уже никого не интересует, кто, как и для чего управляет обществом, для обывателя главное, чтобы его существование соответствовало общепризнанным стандартам потребления (комфорта) и приносило новые изощренные удовольствия, стимулирующие угасающий интерес к жизни. Равнодушие, парализовавшее интерес эгоцентрированных масс к окружающему миру, отступает лишь перед желанием созерцать зрелище или участвовать в действе, которое было бы способно возбудить вялое, инертное сознание, наполнить его энергией, вывести из ступора. Этот психологический феномен Збигнев Бжезинский назвал «титтитейнментом» [223] , подчеркнув тем самым его важность для современной западной системы ненасильственного контроля и управления. [2, с. 21].
223
Данный термин — комбинация английских слов «tits» (сиськи, титьки) и «entertainment» (развлечение).
Постепенно Запад превращается в одно сплошное шоу. Обыватель жаждет развлечений, и практически все становится развлечением. Только развлекаясь, он может ощутить, пусть и суррогатный, но все–таки вкус жизни. Массово культивируемое ожидание только того, что может позабавить, отвлечь, расслабить, стирает разницу между важным и второстепенным, серозным и смешным, сложным и примитивным. Именно поэтому западная общественная жизнь и политика превратились в нескончаемый карнавал, а общественные и политические деятели в нечто среднее между клоуном и конферансье. «Персонализируясь, образ политика стал посмешищем, — констатирует Липовецки, — чем более крупные фракции отказываются от противоборства, тем более карикатурными выглядят политики в сценах, похожих на борьбу кетч с двумя или четырьмя участниками; чем нагляднее становится отсутствие мотивов в политической борьбе, тем больше политическая сцена напоминает стриптиз с демонстрацией добрых намерений, честности, ответственности, и превращается в цирковое представление и маскарад. Высшая стадия автономии политики — не радикальная деполитизация масс, а превращение ее в массовое развлечение, в бурлеск: когда противоречия между партиями превращаются в фарс, и все большее число людей это понимают, класс политиков может действовать в закрытых системах, блистать на телевизионных состязаниях, наслаждаться радостями маневров с использованием своих штабов, с применением бюрократической тактики и, как ни парадоксально, продолжать демократическую игру в представительную власть перед лицом апатии электората» [94, с. 236—237].
В таких условиях буквально все становится пошлым и плоским. Идеи, ради которых когда–то люди жили и умирали, теряют свой смысл и силу, превращаясь в пустую риторику, политическую декорацию. Западные политики уже давно апеллируют не к действительным ценностям, а к их пропагандистским фантомам, утратившим живую энергию, которой их когда–то наполняла искренняя вера масс. О западных идеалах беспрерывно говорят (так как они удобны для словесных манипуляций), но ими не живут. Нарциссу не нужны идеалы, так как единственный идеал для него — это он сам, все остальное имеет относительную ценность. Но отказ от идеалов, от четкого понимания себя самого и своей жизни порождает в западном человеке сильный психологический дискомфорт, ведущий к страданию. «Не мощное давление идеала, недостижимого для современных мужчин и женщин, обрекает их на страдание, — констатирует Бауман, — а отсутствие идеалов, недостаток подобных рецептов достойной жизни, ясно сформулированных и надежных ориентиров, четко определенной цели жизненного пути. Умственная депрессия — ощущение своего бессилия, неспособности действовать рационально, адекватно отвечая на жизненные вызовы, — становится характерным недугом переживаемого нами периода поздней модернити или постмодернити» [3, с. 55].
Отказ от идеалов (несущих в себе императивы, а значит, в соответствии с постмодернистской логикой, — принуждение, покушение на свободу), лишающий индивидуальное существование современного западного человека всякого смысла, разрушает его идентичность. Он становится никаким и оказывается нигде. Его «Я», стремящееся к абсолютной свободе, позиционирует себя как нечто более ценное и на порядок выше стоящее по сравнению с любой общностью людей. Именно поэтому поиск идентичности превращается в развлечение, в надевание и снимание масок, в чуткое реагирование на моду и безоговорочное подчинение ей на короткое время. Вот как это описывает Тоффлер: «Мы начинаем отказываться от идей, которых придерживались (или объяснять, или осмысливать их по–новому). Мы вдруг оказываемся свободными от всех ограничений, которые накладывали на нас наша субкультура или стиль. Индекс Быстротечности окажется чувствительным индикатором тех моментов в нашей жизни, когда мы наиболее свободны, но в то же время наиболее потеряны. Именно в такие периоды мы демонстрируем огромные колебания, которые инженеры называют «поисковым поведением». Сейчас мы наиболее чувствительны к призывам новых субкультур, к их требованиям и требованиям других, которые сотрясают воздух. Мы склоняемся то к одному, то к другому. Могущественный новый друг, новое увлечение или идея, новое политическое движение, некий новый герой, возникший из недр средств массовой информации, — все это в такой момент затрагивает нас с особой силой. Мы более «открыты», более неуверенны, более готовы к тому, чтобы кто–то или какая–то группа говорили нам, что делать, как вести себя» [93, с. 344]. Но очередной выбор идентичности крайне неустойчив и недолговечен. Он происходит по тем же принципам, что и покупка, например, нового мобильного телефона, от которого отказываются, когда он морально устаревает. Идентичность легко принимают, но от нее также легко и отказываются в пользу другой, более «модной» и «стильной», «…даже когда он, как кажется, принимает какую–то субкультуру или стиль, он сохраняет некую часть себя, — замечает Тоффлер. — Он подчиняется требованиям группы и получает удовлетворение от принадлежности к ней. Но эта принадлежность уже не бывает такой, как прежде, и тайно он готов переметнуться. Это означает, что даже когда он, кажется, крепко «вбит» в свою группу или клан, он прислушивается в ночной темноте к коротковолновым сигналам конкурирующих кланов. В этом смысле его членство в группе поверхностно. Он постоянно пребывает в позиции «неследования», и без точного следования ценностям и стилям группы он лишается явного набора критериев, необходимых, чтобы пробираться сквозь дремучие джунгли сверхвыбора» [93, с. 345]. О том же пишет и Бауман: «…проблема, мучающая людей на исходе века, состоит не столько в том, как обрести избранную идентичность и заставить окружающих признать ее, сколько в том, какую идентичность выбрать и как суметь вовремя сделать другой выбор, если ранее избранная идентичность потеряет ценность или лишится ее соблазнительных черт» [3, с. 185]. В итоге он резюмирует: «Согласно известному замечанию Кристофера Лэша, «идентичности», которых жаждут в наши дни, представляются чем–то, что «может надеваться и сниматься вроде костюма»; если они «свободно выбраны», то выбор «никак не связан более с обязательствами и последствиями», — и тем самым «свобода выбора сводится на практике к воздержанию от выбора», по крайней мере, позвольте мне добавить, к воздержанию от обязывающего выбора» [3, с. 187].
Утратив идентичность, современный западный человек выпадает из социальной структуры общества, тем самым постепенно приближая ее к параличу. В связи с этим стремительно падает интерес масс к политике. Идеологические различия между разными политическими силами на Западе сглаживаются. Все они, как правые, так и левые, как либералы, так и консерваторы, «борются» между собой не за реализацию определенных идей и ценностей, а за голоса обывателей, которых интересует лишь сытая, спокойная жизнь с широкими потребительскими возможностями и длинным перечнем доступных развлечений. Западная политика превращена в дополнительный вид услуг потребительского рынка, а потому электорат группируется все больше в соответствии со своими потребительскими предпочтениями, а не какими–то идеалистическими установками. Кому–то нужны легализованные аборты, кому–то свобода сексуальных меньшинств, а кто–то стремится к беспрепятственной продаже наркотиков и т.д., но никого не интересует то, что выходит за рамки психологии потребителя, зацикленной на достижении абсолютной свободы удовлетворения любых (даже самых изощренных) потребностей и желаний.