Путешествие Ханумана на Лолланд
Шрифт:
Когда же трава кончилась на самом деле, и он вернул часть денег Хануману, то заплакал от досады: он не только не разжился, но даже потерял.
– З-з-зато покурили в кайф, – успокаивал его простосердечный Дурачков.
Но Потапов только отмахивался:
– Да иди ты…
2
– Мы все мертвы тут, ты знаешь, мы все мертвы, – сказал Хануман, наливая мне вина.
Я взял стакан, но мои руки затряслись, я был так слаб, что не мог донести стакан до рта; пролилось.
– Э-э-э-э, м-м-мать, да ты это… – сказал Иван.
Тогда я засипел:
– Стакан горячий, что вы, меня убить хотите?!
Мне сказали, что обо мне заботятся, отпаивают меня горячим вином со специями, чтоб я поскорее
Я попробовал пить вино, в которое бросили чили и еще какие-то специи, что-то вроде гвоздики и масалы, но это не помогло. Мне становилось хуже и хуже. Время от времени Ханни, Потапов и Дурачков принимались требовать, чтоб я открыл рот. Они заглядывали в мою пещеру, они цокали языком и покачивали головой.
«Ужасно… – говорили они. – Ну и ну! Какие ужасные гланды!»
Слава богу, что они не обращали внимания на мои зубы; зубы, которые я месяцами не чистил; зубы, на которые сам старался не обращать внимания. Иногда я задумывался: что я буду делать, если у меня заболят зубы, куда я пойду?! Ведь если гланды еще как-то можно было вылечить, поваляться в постели, пополоскать, то зубы-то так просто не вылечишь. Без вторжения врача зубы так просто не перестанут болеть.
Я слышал разговоры Потапова с Дурачковым; они много говорили о зубах, о том, что им – слава богу! – эти услуги дантиста ничего не стоили. Им вообще все услуги врачей ничего не стоили, они были привилегированные люди, бесконечно неимущие беженцы, голытьба, les guignols [41] . Но потом они говорили, что датчане их так ненавидят, потому что не совсем справедливо считают халявщиками. Я думал, что ведь на первый взгляд так оно и есть: за врача они не платили, не работали и так далее, голова ни о чем таком не болела; выходило, что бесплатно деньги получали, тунеядцы! Но боже мой, если б датчане могли хотя бы раз заглянуть в те сны, которые снились азулянту; если б они могли хотя бы раз услышать, как шумел поток сознания азулянта. Если б они могли понять, что это за турбулентная жуткая река; сколько в ней камней, сколько щебня, взвесей страха, как давит ил сплина… Если б датчане знали, как у азулянта болела голова, они бы им всё простили, всё, даже воровство.
41
Оборванцы (фр.).
Я находил подтверждение своим ощущениям в словах Потапова:
– Не дай бог им, датчанам, такой халявы! Даже на Гавайских островах, даже в термальных источниках Бадена, даже в раю!
Потому что… Во-первых, попробовали бы они жить в одной общаге с албанцами и сербами. Пусть в раю, но и там найдется задница вроде албанца. Во-вторых, в таком курятнике, как этот, где приходилось трахать свою жену в общем душе. В душевой, куда иной раз так и норовили заглянуть какие-то иранские детишки, наловчившиеся монеткой открывать замок. В душевой, наскоро, впопыхах! Кончить бы наскоряк да и по-быстрому смыть… Отвратительно. В-третьих, «лечиться» у врача, который эти бесплатные услуги просто превращал в пытку или вообще ничем не помогал, потому что ненавидел беженцев сам, тоже, как и прочие…
Говорили, что Эдди, иранец, сходил один раз, и бедолаге вырвали в конце концов зуб. Якобы зуб был запущен настолько, что не имело смысла возиться. Решили рвать; мол, единственное, что осталось. Он пришел домой и обнаружил, что вырвали не тот! Он было замутил дело с адвокатом, а ему сказали, что все бесплатно было, если хочешь, все поправят и вырвут тот, что нужно вырвать, и вообще, врачу виднее, который рвать надо, понял, дурак?! Он отказался от повторной пытки, вырвут-то вырвут, но где была гарантия, что опять не перепутают, так вообще без зубов остаться можно!
Иногда я смотрел на Ханумана и вспоминал, как он, когда мы жили у Хотелло, рвал зуб одному из наших, Фредди, африканцу из Конго. У него так болел зуб, что мы неделю не спали, он нам не давал, выл, на стены лез, стекал медузой,
Хануман, Потапов и Иван стояли и смотрели мне в рот, вздыхали, а я думал: «Да, вот дела, видно, и правда так плохи, что вообще труба дело, но все равно, все равно, пусть дела с гландами плохи, пусть совсем беда, пусть там такое, что вообще, вот-вот и ага, но лучше они никогда не узнают о том, что творится с моими ногами! Как знать, как они отреагировали бы, если б я снял ботинки и показал им мои ноги? Нет, об этом лучше не думать совсем; не-е-ет, лучше пусть гланды болят! Лучше сосредоточиться на гландах и отвлечься от зубов. И тем паче ног! Уж пусть лучше гланды болят! Уж пусть лучше от них у меня была такая высокая температура, чем от гангрены! Потому что если зуб удалить щипцами можно кустарно, так сказать, на дому, без специалиста, то ногу-то пилить придется официально, у врача, в больнице! А там уж не отвертеться, придется и с полицией разговор иметь. Нет, уж лучше вообще сдохнуть, сдохнуть и спокойно гнить целиком, сразу. Потому что если издох, то боли не чувствуешь. Ни пилить, ни рвать ничего не надо! Просто лежишь себе да мирно гниешь. И никому до тебя дела нет. Если зубов золотых не успел вставить. Потому как коли вставил, то за ними рано или поздно придут. Но если нет, то всем насрать и забыть. Был такой или не был. Ха-ха! Идеальное забвение. Чем меньше к тебе интересу у этой человекозовущейся твари, тем лучше. Чем меньше помнят тебя, тем легче тебе гниется! Тебе до всего пофиг. Тем более до чьих-то золотых зубов!»
Между тем мне становилось хуже; вино не помогало, а, казалось, стимулировало развитие заболевания. Я от него только потел; а от окна дуло…
Я пребывал в лихорадке, при этом чувствовал себя до болезненности оголенным; я превосходно соображал, анализировал, даже делал убийственные комментарии своим севшим, до жути изменившимся голосом; если кто-то входил, я сипел им в лицо: «Что, падлы, пришли проверить, не сдох ли я?!»; моя желчь отравляла атмосферу в комнате, все старались побыстрее убраться, и большую часть времени я был предоставлен себе и снедающему мою волю одиночеству.
Было жутко, я уставал от этого состояния обнаженности, повышенной тактильности души, будто содрали кожу и остались нервы; они болтались на моем скелете, как оголенные провода на каком-нибудь заборе. Я не мог ни провалиться в бред, ни заснуть; я смотрел воспаленными глазами вокруг, все понимал, и это было еще более болезненно, нежели любой кошмар. Потому что реальность, окружавшая меня и воспринятая в неожиданно обостренном, воспаленном состоянии, была как никогда бизарной.
То и дело я просил слабым голосом закрыть окно, но Хануман не уступал, говорил:
«Окно тут ни при чем! Ты скоро поправишься. С тобой сто раз случалось и не такое! И ничего, выздоравливал».
Я шипел:
«Да, я выздоравливал, да, но окно-то никогда при этом не было распахнуто!»
Но он отмахивался. Он не желал слушать. Ему было плевать. У него были планы, дела куда поважней! Я был списан в трупы. Меня осталось отнести в поле и зарыть в кукурузе! Он уже и за лопатой сходил. У него уже все было продумано. Этот Иван и этот Потапов – два идеальных могильщика. Он на них, кажется, рассчитывал. Они-то, по его планам, и похоронят меня.