Путешествие на край комнаты
Шрифт:
Потом пришли два каких-то дебила. «Мы из Норвегии. Мы журналисты. Нам сказали, что завтра вас расстреляют как вражеского шпиона. И что вы по этому поводу думаете? Что вы чувствуете?»
Они задавали свои гениальные вопросы и при этом жевали сандвичи с салями. Вообще-то мне не хотелось есть, но я подумал, что надо бы подкрепить силы. Настоящий Джон открыл дверь, чтобы выпустить журналистов, и когда я спросил, а нельзя ли мне тоже сандвич, он сказал, что сандвичи с салями были моим последним ужином. Я услышал, как эти норвежцы спрашивают у него, когда будет расстрел. В смысле точное время.
— И что было потом?
— Меня
— Ты сбежал?
— Я лучше не буду об этой рассказывать.
— Нет, раз уж начал, давай договаривай. Нельзя прерываться на самом интересном. Итак, тебя ждала расстрельная команда из наемников-психопатов, а ты…
— Я не хочу об этом говорить.
— Что, в деревню пришли сербы?
— Нет. Хотя об этом я тоже думал. Ну, то есть я представлял, что вот придут сербы… и застрелят Роберто и всех остальных, но сначала заставят их съесть собственные гениталии. Но у этой фантазии был один недостаток: вот сербы всех порешили — и обнаружили в кладовке меня. Я им: «Я ваш шпион». А они мне: «Нет. Ты не наш».
— Роберто сказал, что это была шутка?
— Слушай, мне правда неловко об этом рассказывать.
— Да что может быть хуже того, что было?
— Вот еще одно всеобщее заблуждение. Ты считаешь, что хуже уже не бывает, но оказывается — бывает. Ладно, я расскажу, чем все кончилось. На следующий день, рано утром — дверь открывается и входит моя мама. Замечательно, думаю я. Сегодня меня расстреляют. И маму тоже.
— И что дальше?
— Я, как всегда, ошибся. Роберто и все остальные были с мамой — сама обходительность. Маркел всё предлагал ей чаю. Про шпионаж и расстрел даже речи не шло. Тема закрылась сама собой. А потом мы с мамой сели в такси и вернулись в Загреб. А все остальные чуть ли не махали нам вслед.
— Как она тебя нашла?
— Когда мы с Настоящим Джоном садились в такси в Загребе, меня, оказывается, видел один наш сосед. Он был в Загребе по делам. Он окликнул меня, но я не услышал. Когда он вернулся домой, он рассказал моей маме, как он удивился, увидев меня в Загребе. В газетах писали о добровольцах-иностранцах, так что мама поехала в Югославию — искать меня.
— И она сумела тебя разыскать? В стране, где идет война?
— Это не так трудно, как кажется. А в Югославии так все и было. Выходишь утром из дома и убиваешь соседа, потому что он жутко тебя раздражает, или ты думаешь, что так надо, или боишься, что он убьет тебя первым. А в обед стелешь на стол свою лучшую скатерть и угощаешь гостя из Англии своим самым лучшим домашним вареньем, потому что ты хочешь, чтобы люди думали хорошо о тебе и твоей стране.
— А почему Роберто тебя отпустил?
— Я не знаю. Может быть, все это показалось ему забавным. Я никогда себе не прощу, что поехал туда. Отсюда и тик. Это я пинаю себя по заднице — напоминаю себе, каким я был придурком. Вся эта затея была чистейшим безумием. Полный идиотизм и пакет чипсов в придачу. Но как бы там ни было, Робертов легион дебилов, маньяков и законченных сволочей — это была единственная защита у той деревни.
Мы гуляем уже пять часов. Все работает нормально. Но больше всего меня радует звук. Мне слышно, как под ногами у Одли влажно поскрипывает земля. Будем надеяться, что и в Чууке все будет работать как надо.
В Чууке
Одли возвращается в Лондон на поезде, и мы проводим последнее испытание. Когда
Одли достает из кармашка сбоку сиденья книжку про Микронезию.
— Вот, — говорит он. Поезд трогается. Минут через десять женщина возвращает книжку Одли.
— А другого чего-нибудь нету?
Кто-то из пассажиров покупает ей сандвич.
У Одли есть передо мной одно преимущество: отправная точка. Для того чтобы отправиться в путешествие, нужно, чтобы было откуда отправиться. Да, Санк-Айленд — местечко заброшенное и унылое, но у него есть своя сильная сторона: оно устойчиво и стабильно. Оно не меняется. Эти дома и фермы стоят уже много лет и простоят еще долго.
Название места, где я родилась и выросла, по-прежнему существует; но самого места нет. Большинство улиц сохранили свои названия, но это уже не те улицы, совершенно не те. День за днем наш район перестраивался, изменялся. И за двадцать лет изменился до неузнаваемости. Наверное, то же самое происходит со всеми пригородными районами. В последний раз, когда я там была, я вообще ничего не узнавала. Самое смешное, что там мало что изменилось по большому счету: те же самые магазины, те же самые кафешки — но все как-то запуталось, все поменялось местами. Раньше было вот тут, а теперь в двух кварталах отсюда. Там прошла моя юность, а теперь у меня было чувство, что ее взяли и выбросили на помойку. Даже если бы там все осталось, как было, вряд ли бы мне захотелось бывать там почаще, а так мне вообще расхотелось туда приезжать: это так грустно, когда тебе явно дают понять, что твое прошлое — это просто ненужный мусор.
Мне всегда было скучно выслушивать причитания пожилых родственников, что, мол, раньше все было лучше, а теперь все не то; и вдруг как-то так получилось, что я сама сокрушаюсь на ту же тему, хотя я их в два раза моложе. Как ни странно, острее всего ощущается нехватка каких-то малозначительных мелочей: лестниц, с которых ты падала в детстве, переулка, где ты целовалась, скамейки, где вы постоянно сидели с друзьями. Хочется, чтобы от прошлого сохранилось хоть что-то; чтобы было за что держаться — даже если это всего лишь мусор, годный только на выброс.
В Лондоне много всего интересного-завлекательного, но он стал каким-то текучим: превратился в такую большую кастрюлю с супом, где мясо и овощи остаются прежними, но все бурлит и сдвигается с места на место. Компании переезжают в другие офисы, люди меняют место работы, все — в непрестанном движении. Стоит только транспорт. Всякая ответственность стала анахронизмом. Единственное, что еще остается устойчивым и неизменным, — это я сама. При таком положении дел остается одно: наблюдать.