Путешествие на край ночи
Шрифт:
В Ранси с неба падает тот же свет, что и в Детройте, — разжиженный дым, в котором мокнет равнина, начиная от Леваллуа. Трубы, низкие и высокие, издали одинаково похожи на толстые колья, воткнутые в тину на берегу моря.
Ну и мужественным же надо быть в Ранси, как крабы, особенно когда начинаешь стареть и когда уже наверное знаешь, что оттуда не выбраться. После конечной остановки трамвая вот липкий мост, переброшенный через Сену, через эту толстую сточную трубу, в которой все всплывает на поверхность. На берегу в воскресенье и по ночам мужчины взбираются на кучи, чтобы помочиться. Мужчины становятся задумчивыми, когда мимо них протекает вода. Они мочатся, ощущая вечность, как моряки. Женщины никогда не задумываются,
Значит, утром трамвай увозит толпу к метро, где ее будут уминать. Посмотришь на них, как они все бегут в одну сторону, и можно подумать, что их дома горят. После каждой зари с ними точно припадок делается. Они виснут гроздьями на подножках, в дверях. Настоящее бегство. Между тем в Париже их ждет только хозяин, тот, который спасает их от голодной смерти, и они ужасно боятся лишиться хозяина, эти трусы. А ведь он эту порцию пищи потом из них же выгоняет. Провоняешь потом на десять, двадцать лет и больше. Не даром эта пища дается.
А в трамвае уже стоит ругань, для разгона. Особенно сварливы женщины. Из-за какого-нибудь несчастного билета они готовы остановить всю линию. Правда, что они бывают пьяны уже с утра, особенно те, которые едут на рынок в Сент-Уан, полубуржуйки. «Почем морковь?» — спрашивают они, чтобы показать, что они могут себе позволить ее купить.
Сваленные, как мусор, — мы и есть мусор, — в этот железный ящик, мы переезжаем через весь Ранси, воняя понемножку, особенно летом. У Земляных валов мы еще разок доругиваемся и потом теряем друг друга из виду, метро проглатывает все; вымокшие пиджаки, обвисшие платья, шелковые чулки, воспаления маток и грязные, как носки, ноги, вечные воротнички, жесткие, как срок квартирной платы, начатые аборты, герои войны — все это стекает по лестнице до самого ее темного конца. В кармане у них обратный билет, который один уже дороже двух маленьких хлебцев.
Постоянный ужас перед сокращением без всякой помпы с выдачей короткого аттестата, что всегда поджидает запоздавших, когда хозяин хочет сократить свои деловые издержки. Свежие воспоминания о «кризисе», о последней безработице, об объявлениях «Энтрансижана», которые приходилось читать… поиски работы… Эти воспоминания душат человека, как бы он ни был закутан в свое «всесезонное» пальто.
Город прячет, как только может, толпы грязных ног в этих электрических сточных трубах. Они выплывут на поверхность только в воскресенье. Тогда, когда все они выйдут на улицы, лучше не показываться. Стоит посмотреть на них, на то, как они развлекаются, хотя бы только в течение одного воскресенья, и у вас навсегда может пропасть охота веселиться. Вокруг метро, возле бастионов, — отрыжка наполовину сгоревших, плохо дожаренных деревень, неудавшихся революций, обанкротившихся торговых домов. Тряпичники «зоны» [6] продолжают жечь из сезона в сезон все те же сырые кучи в канавах, защищенных от ветра. Неудавшиеся варвары, до краев налитые литрами вина и усталостью, вместо того чтобы пустить под откос трамваи и с удовольствием помочиться в будке чиновника у заставы, они отправляются кашлять рядом в лечебницу. Никакого кровопролития. Все тихо-мирно. Когда придет следующая война, они еще раз составят себе состояние продажей крысиных шкурок, кокаина и масок из ребристого железа. Я нашел себе маленькую квартирку на краю «зоны», откуда мне видны были откос и вечно стоящий на нем и ничего не видящий вокруг себя рабочий, раненный на производстве, с рукой, забинтованной толстой белой ватой; он знает, о чем ему думать и что ему делать, и ему не на что выпить, чтобы чем-нибудь наполнить себе сознание.
6
«Зона» — беднейшая полоса Парижа, лачуги которой
Молли была права: я начинаю ее понимать. Учеба очень многое меняет, она делает человека гордым. Надо пройти через нее, чтобы проникнуть в самую глубь вещей. Без этого только ходишь вокруг да около. Считаешь себя человеком, от всего освободившимся, а на самом деле спотыкаешься о всякую мелочь. Слишком много мечтаешь. На каждом слове можешь поскользнуться. Все это не то. Все только намерения, нечто кажущееся. Решительному человеку нужно другое. Все-таки, изучив медицину, хоть я человек не очень способный, я подошел гораздо ближе к человеку, к животным, ко всему. Теперь оставалось только прямо врезаться в самую гущу. Смерть бежит за нами по пятам, надо торопиться, надо ведь и есть, пока занимаешься изысканиями, и ко всему этому увиливать от войны.
В общем, нагрузка порядочная. Не всякий и управится.
Пока больных было что-то не видно. Практика приходит не сразу, говорили мне, чтоб меня успокоить. Пока что хворал главным образом я сам.
Когда нет практики, ничего не может быть грустнее Гаренн-Ранси, находил я. Безусловно. В таких местах главное — не думать, а я-то как раз туда ехал с другого конца света, чтобы спокойно жить и немного думать. Удачно, нечего сказать! Больно много гордости! Навалилось на меня черное, тяжелое… И никогда уже больше не покидало. Нет тирана хуже, чем мозг.
Внизу в моем доме жил Безен, старьевщик, который всегда мне говорил, когда я останавливался у его лавки:
— Надо выбирать, доктор! Либо играть на бегах, либо пить аперитив, что-нибудь одно… Нельзя хвататься за все… Я предпочитаю аперо! Я не игрок…
В нормальном состоянии он был парень тихий, а как напьется, становился очень злым… Когда он ходил на «Блошиный рынок» возобновлять свои запасы, он пропадал дня на три. Он называл это — отправляться в экспедицию. Обратно его приводили.
Вся моя улица кашляла. Это тоже развлечение. Для того чтобы увидеть солнце, нужно было дойти по крайней мере до Сакре-Кер: такой стоит дым.
Когда живешь в Ранси, даже перестаешь отдавать себе отчет в том, какой ты стал грустный. Просто ничего больше не хочется делать, вот и все. Уж так на всем и из-за всего экономишь, что все желания пропадают.
В течение многих месяцев я занимал деньги то тут, то там. Люди в моем квартале были до того бедны и подозрительны, что раньше, чем спустится ночь, они не решались вызвать даже меня, доктора совсем недорогого. Сколько я избегал по ночам безлунных двориков в погоне за десятью, за пятнадцатью франками.
Утром вся улица выбивала половики и превращалась в большой барабан.
В это утро я встретил Бебера на тротуаре; он сторожил швейцарскую: тетка его ушла за покупками. Он тоже поднимал своей метлой облако пыли на тротуаре.
Кто не занимается в семь утра пылью, считается настоящей свиньей на своей улице. Вытряхивать половики — признак чистоплотности, порядка в хозяйстве. Этого достаточно. Потом пускай от тебя воняет как угодно, можете быть вполне спокойны. Бебер глотал всю пыль, которую поднимал сам, и ту, которая падала на него с верхних этажей. На мостовую ложились солнечные пятна, как в церкви, бледные, смягченные, мистические.
Бебер заметил меня. Я был тот самый доктор, который живет на углу, где останавливается автобус. У Бебера слишком зеленый цвет лица; яблоко это никогда не созреет.
Он чесался, и, глядя на него, я тоже начинал чесаться. Дело в том, что и у меня были блохи, я приносил их с моих ночных посещений больных. Они охотно прыгают на пальто, потому что это самое теплое, самое сырое место, которое им попадается. Об этом я узнал на медицинском факультете.
Бебер бросил свой коврик, чтобы поздороваться со мной. Из всех окон наблюдали за тем, как мы разговариваем.