Путешествие на край тысячелетия
Шрифт:
И он вновь обнимает мужественного дядю, который действительно не отрекся от своего племянника, а затем попадает в руки уже узнавшего их издалека и поспешно спустившегося с палубы Абу-Лутфи, который с громким криком набрасывается на него и разве что не душит, сердито и жадно сжимая бывшего компаньона в своих объятьях. Потом Абулафия поднимается по веревочному трапу на палубу корабля, и там капитан Абд эль-Шафия склоняется перед ним в низком поклоне и велит одному из матросов поднять на мачте маленький голубой вымпел в честь почетного гостя, которому вскоре предстоит оказать гостеприимство им самим. Черному рабу приказывают растолкать рава Эльбаза, который торопливо выскакивает из своей каюты, весь всклокоченный, растерянный и кое-как, наспех, одетый, и Абулафия, удивленно раскрыв глаза при виде этого невзрачного андалусского раввина, почтительно целует ему руку и передает привет от маленького сына, который сейчас отдыхает под надежным наблюдением его, Абулафии, жены. Но прием продолжается, гостя ведут в глубины корабельного брюха, и вот уже его окутывает сильный магрибский запах детских лет, и он чувствует,
И тут на палубу поднимаются дядины жены Сначала приближается первая, и хотя за те годы, что Абулафия ее не видел, она прибавила в теле, и весьма пополнела, и округлилась лицом, он снова различает в ней то добродушие, которое так и излучает эта спокойная женщина. И пусть он ребенком не раз сидел у нее на коленях — теперь он остерегается излишне приближаться к ней и лишь склоняется в многократных поклонах, снова и снова уважительным тройственным жестом прижимая ладонь сначала ко лбу, потом к губам и оттуда к сердцу и снова и снова приветствуя ее, а потом осведомляется о здоровье ее сыновей, но тут же начинает запинаться, потому что видит, что к нему уже приближается вторая его тетка — в легком утреннем наряде, смущенно, даже с некоторым испугом приоткрывая в улыбке такие сверкающие и совершенные зубы, что он краснеет и торопится опустить глаза, ибо ее молодость щемит его сердце, и не только при мысли о самом себе, но и в предчувствии предстоящего гнева и обиды его жены, которая, увы, не захочет подчиниться Бен-Атару. Да, теперь он уже знает это наверняка. Его жена ни в коем случае не согласится отменить свою ретию, пусть даже этот андалусский рав потрясет их всех своими толкованиями и цитатами.
Но он понимает также, что не может уже уклониться от обещания принять гостей, даже если это обещание и было вырвано у него не без некоторой хитрости. И хотя мысль о том, что дядя с двумя его женами поселится в его доме, вызывает у него настоящую дрожь, он знает, что никогда не простит себе, если позволит своим единокровным родственникам, которых сам Господь, да славится Имя Его, привел к нему невредимыми из далекой родной страны, ночевать в каком-нибудь христианском постоялом дворе, который уже изначально, по причине своей сомнительной с точки зрения веры пищи, неприемлем не только для евреев, но даже для исмаилита Абу-Лутфи, — а тот уже тут как тут, легок на помине, и уже хищно поглядывает на северного компаньона, пылая всегдашним своим желанием немедленно похвастаться товарами, которые он добыл для него в долинах Атласских гор.
И вот, на какой-то короткий миг, всё словно бы снова становится как встарь, разве что полумрак конюшни Бенвенисти сменился полумраком корабельного трюма да ржанье лошадей и рев ослов превратились в глухие постанывания одинокого верблюжонка. И те же запахи острых пряностей вновь вырываются из открываемых мешков, и золотистые медовые соты опять демонстрируют восхищенному взгляду свое тонкое плетение, и снова извлекаются из тайников маленькие, очаровательные кинжалы, инкрустированные крошечными драгоценными камнями, и уже Абулафия, как встарь, увлечен видом новых товаров, и торопится оценить их качество, и прикидывает их шансы на рынке, и пока он разговаривает обо всем этом с исмаилитом, днище корабля начинает медленно колыхаться под его ногами, а деревянные борта начинают чуть покачиваться, потому что капитану Абд эль-Шафи тем временем уже отдан негромкий приказ вывести корабль из-за излучины и двинуться вместе с путешественниками в сторону дома, в котором их ожидает новая жена.
И хотя эта новая жена совершенно неспособна сейчас представить себе, что в эту минуту к ее жилищу медленно приближаются две незваные гостьи, но страх перед переступившим порог ее дома магрибцем все равно уже вонзился стрелой в ее сердце, и, не находя себе покоя, она спускается во двор, чтобы задержать брата, который как раз запрягает коня, собираясь отправиться на юг, в еврейское поместье Виль-Жуиф, расположенное в трех часах конного пути отсюда, куда, как сообщили молодому господину Левинасу, пару дней назад прибыл некий торговый человек из Страны Израиля, привезя с собой редкой красоты жемчужину. Однако молодой господин Левинас, который обычно с тончайшей точностью угадывает, что происходит в душе его сестры, на сей раз изумлен, когда слышит ее просьбу не покидать дом, пока не вернутся Бен-Атар со своим равом. «Кого она, собственно, боится, — удивляется он. — Бен-Атара? А может быть, рава?» Она замолкает и сначала не отвечает ничего, но хотя в этот сияющий утренний час ей не под силу вообразить, какая мрачная угроза медленно приближается сейчас к самому сердцу Иль-де-Франс, она, видимо, смутно предчувствует что-то страшное и потому, сконфуженно, запинаясь, произносит наконец: «Рава…» — тут же сама удивляясь своему ответу. Ее брат взрывается таким хохотом, что приводит в ликование коня, который давно уже нетерпеливо рвется в дорогу. «Что такого может сказать андалусский рав, чтобы испугать ее — дочь и вдову великих и прославленных знатоков Торы? Ведь никакое самое изощренное толкование, никакая самая знаменитая притча из Писания, никакой самый древний свиток наверняка не смогут изменить то новое, ясное и справедливое постановление, которое было продиктовано действительностью и утверждено величайшими светилами Галахи. И вообще, — и тут брат с нежностью касается хрупкого плеча сестры, — не нужно вступать в переговоры с кем бы то ни было, пока мы не соберем специальный суд, который, будем надеяться, превратит нашу несколько туманную ретию в окончательный и бесповоротный херем».
И, дав сестре этот простой и ясный совет, он вскакивает на коня и посылает его с места в галоп, оставив ее с тою же тревогой, потому что госпожа Эстер-Минна тоже достаточно тонко понимает людей и никак не надеется, что компаньон-двоеженец, проделавший ради этого весь путь из Северной Африки, отступится от них со своей обидой, удовлетворившись всего лишь созывом раввинского суда. Уже вчера, по его сдержанным, исполненным силы движениям и спокойному, мягкому взгляду черных глаз, которые не отрывались от нее весь вечер, она поняла, что этот похожий на ее мужа, но близкий ей по возрасту человек, явившийся потребовать от них высшей, небесной правды, хорошо знаком также с правдой земной и именно потому так настойчиво стремился проникнуть в ее дом, что хотел приоткрыть ей некую тайну людской натуры, о содержании которой она сейчас даже и гадать не смеет — ну, разве что мальчик из Севильи пробудится наконец ото сна и расскажет ей, что это за тайна. Но вино, которое мальчишке вчера подливали в бокал, точно воду, за ночь превратилось в его жилах в свинец, и, когда хозяйка пытается растормошить и разговорить его, он лишь глубже погружается в сон. А тут еще немая девочка, которая все утро тенью следовала за приемной матерью, вдруг взрывается тем же громким и настойчивым плаксивым воем, которым впервые завыла год назад, когда у нее забрали исмаилитскую няньку.
И под эти-то звуки непрестанного воя, который надсадно сверлит полуденную тишину, в дом госпожи Эстер-Минны неожиданно входят две незнакомые женщины со свертками одежды в руках, робко держась за спиной Абулафии, который, по долгом размышлении, решил самолично ввести их в свое жилище, хоть и предчувствуя надвигающуюся беду, но с твердым ощущением справедливости этого своего, пусть и временного, решения. А поскольку Бен-Атар пока остался на своем корабле, чтобы помочь Абу-Лутфи и Абд эль-Шафи усыпить подозрительность королевских стражников, поднявшихся на судно, как только оно бросило якорь около маленького моста, то сейчас, когда Абулафия стоит перед женой один на один, его поведение выглядит еще более вызывающим, и госпожа Эстер-Минна вдруг ощущает, что она не только разгневана, но одновременно потрясена и очарована тем новым, властным тоном, которым он приказывает ей приготовить три комнаты, две для двух женщин и третью для рава, ибо тот уже тоже входит следом за ними тихим и застенчивым шагом и на мягком, поэтическом и напевном иврите приветствует благородную госпожу, голубые глаза которой, говорит он, пробуждают в его душе тоску по реке, с которой он лишь недавно расстался.
Меж тем Абулафия так настойчиво твердит жене: «Мои тетушки», — словно хочет не только напомнить ей о том, к чему его обязывают родственные отношения с этими двумя женщинами, но одновременно слегка приглушить своими словами их сдвоенную сексуальность, которая среди этих серых стен и темной мебели приобретает вдруг такую подчеркнутую силу, яркость и благоуханность, что хозяйке дома вдруг чудится, будто у ее ног разверзлась пропасть, и она даже вынуждена опереться на стоящий рядом стул. Однако ее сердце тут же смягчается, хотя вовсе не из-за того нового, решительного выражения, что появилось на лице ее молодого мужа, или из-за той боязливой улыбки, что пробегает по бледному лицу андалусского рава, — нет, сердце госпожи Эстер-Минны, как ни странно, смягчает именно это молчаливое, покорное, но одновременно такое серьезное присутствие двух незнакомых женщин, что стоят перед ней с покрытыми лицами, — и вот уже вся ее ретия, словно испарившись на время, свивается с сероватым дымом, вьющимся из домовой трубы, и вместе с этим дымом медленно уносится к парижским небесам.
И чтобы доказать мужу, что она нисколько не уступает ему в выполнении заповеди гостеприимства, госпожа Эстер-Минна, ни минуты не колеблясь, приказывает служанкам перестелить ложе в ее собственной спальне и разместить там первую жену, переселить девочку со всеми ее вещами и тряпочными куклами из ее каморки, освободив эту комнатку для жены второй, а изумленного рава с его жалким свертком сама ведет к постели его сына — авось хоть ему удастся, применив отцовскую власть, прервать наконец богатырский сон своего ребенка. Но если Абулафии кажется, что его любимая жена смирилась с поражением во второй схватке и он может теперь спокойно ее оставить и вернуться на корабль, чтобы с наслаждением рыться в привезенных товарах, то этим обманчивым впечатлением он обязан на самом деле только ее абсолютной вере в небесную справедливость, которая вот-вот противостанет тому низменному, земному духу, что так грубо воцаряется сейчас в ее доме.
И возможно, именно в силу этой глубокой веры госпожи Эстер-Минны во временность ее поражения она тут же, не заботясь более о своем достоинстве, принимается энергично помогать служанкам перестилать постель на своем супружеском ложе. Она так старается услужить двум южным женщинам, что кажется, будто ей даже хочется унизиться сейчас перед ними как можно больше, чтобы с приходом своей победы удвоить ее сладость этим временным унижением. И наверно, потому же теперь, когда двоеженство, которое так возмущало и отталкивало ее издалека, стало реальностью в ее собственном доме, ей хочется уже не бежать от него, а, напротив, встретиться с ним лицом к лицу. Поэтому она приказывает служанкам принести большую лохань и наполнить ее теплой водой, а сама не то соблазняет, не то велит своим гостьям снять с себя одежды и совершить омовение, которое позволит отделить благоуханную смутность, запечатленную на их коже жарким африканским солнцем, от грязи, добавленной к этой смуглости долгим путешествием.