Путешествие на край тысячелетия
Шрифт:
И вот так, в ослепительной истинности мягкого полуденного часа, в чужом и таком далеком доме, первой и второй жене приходится, впервые в жизни, открыть друг другу потаенные секреты своей наготы, и притом не через глаза их общего мужа, а в присутствии третьей женщины — чужой, маленькой и голубоглазой, — которая к тому же не ограничивается тем, что смотрит на них из угла, но подходит к служанке, забирает у нее кувшин с водой и сама начинает промывать сбившиеся пряди их волос и скрести мылом и содой изгибы их спин и мягкие животы, большие груди, тяжелые ягодицы, длинные стройные бедра, а затем просушивает мягкими полотенцами открывшуюся ей наготу, словно хочет убедиться, что такими разными их сделала не та грязь, что налипла на них за время пути, — нет, эта грязь лишь скрыла собою то подлинное и глубинное, что действительно отличает их друг от друга и что сейчас, когда они сверкают чистотой, обнажается во всей своей силе и сути, хотя все еще не объясняет тайну, объединяющую их в цельности двуединой любви.
Увы, госпожа Эстер-Минна не может ждать, пока вернется сам обладатель этой тайны, который в данную минуту занят тем, что по требованию парижских стражников очищает старый сторожевой корабль халифа от всех истинных или воображаемых признаков и деталей его военного прошлого, дабы придать ему облик чисто торгового судна, имеющего, в силу своего гражданского
Так они и трапезничают, эти три женщины, в глубокой тишине. Но в то время, как двум гостьям, которые с опаской и изумлением пробуют дымящиеся паром, удивительно вкусные блюда, кажется, будто они погружаются в какой-то сладостный сон, хозяйка, которая не может обойтись за трапезой без слов Торы, поднимается на второй этаж и просит у жены брата разрешения поискать среди его свитков старый, пожелтевший лист пергамента с Моисеевым песнопением «Внимай…», древние наставления которого она затем, вернувшись в зал, читает — медленно, стих за стихом — двум женщинам, которые тем временем уже кончили есть. И они слушают ее в полном молчании, ощущая, как могучая, тяжелая сонливость, царящая в соседней комнате, уже просачивается и сюда, все больше овладевая ими самими, потому что лишь сейчас, в этой закрытой, уже не качающейся под их ногами комнате, заставленной темной мебелью из ашкеназского дерева, они понимают то, что еще раньше открылось раву из Севильи и его маленькому сыну, — что тот сон, который укачивал их на море все дни и ночи их долгого пути, не был настоящим, потому что волны никогда, ни на один, самый мельчайший осколочек времени не позволяли спящему забыть о существовании мира за стенами этого сна. И, глядя на них, госпожа Эстер-Минна тоже понимает, что, пока еще эти густые пряди вымытых волос не склонились в опустевшие миски, будет лучше всего прервать чтение древнего песнопения, побыстрее произнести благословение после еды и подвести клюющих носом женщин к постелям, разостланным для них в двух отдельных комнатах. И если теперь, оставшись наконец одна за столом, она не разражается слезами отчаяния, то лишь потому, что годы длительного вдовства научили ее, среди прочего, также божественной науке терпения.
Но в поздний послеполуденный час, когда внизу раздается глухой стук в наружную дверь и прислужница-христианка впускает в дом старо-нового компаньона, который вернулся один и теперь появляется перед немолодой женой племянника с полной естественностью желанного гостя, уже привыкшего к своему месту, она быстро встает из-за опустевшего стола, на котором лежит пожелтевший лист пергамента с песнопением «Внимай…», вся дрожа от неожиданности этой встречи наедине, которую навязал ей магрибский двоеженец, прокравшийся в ее дом сквозь щель вины, так и не заделанную до конца в душе ее мужа. Увы, двоеженец в хорошем расположении духа, его глаза излучают спокойствие и удовлетворенность, ибо он не только нашел удобное место для своего корабля и матросов, но успел к тому же заметить, что сложенные в трюме товары уже завоевали сердце Абулафии и зажгли в его глазах прежний, знакомый блеск, — и теперь он великодушно улыбается, как бы предлагая госпоже Эстер-Минне превратить ее поражение в борьбе за ретию в новую, общую победу родства и дружбы, и склоняется перед хозяйкой дома, словно говорит: «Хоть ты и вынудила меня проделать весь этот долгий путь, я тебя прощаю». И тут она чувствует, что больше не может выносить близость этого южного человека — ужас и отвращение поднимаются к ее горлу, и, потеряв власть над собой, с бурей в душе, она выбегает из комнаты.
Однако Бен-Атар отнюдь не падает духом. Скорее наоборот. Как будто ни это растерянное и внезапное исчезновение побежденной женщины, ни даже синие молнии в ее глазах его нисколько не пугают. Оставшись один в пустой комнате, он смущен лишь тем, что не знает, где в этом чужом доме, с его бесчисленными узкими и темными коридорами, хозяйка укрыла его жен. Но в тот миг, когда он уже тянется к лежащему на обеденном столе пергаменту, который в своем голоде принял за лист теста, из-за занавески слышится голос первой жены, которая неизменно просыпается с его приходом, словно и в глубинах сна она всегда наготове его принять. Одна она там или вместе со второй женой? Бен-Атар осторожно отодвигает занавеску и оказывается в спальне Абулафии и его жены — комнате со скругленными углами, в стенах которой там и сям мигают маленькие узкие окошки, словно глаза, что щурятся от солнечного блеска. В душистой полутьме незнакомых ароматов он поначалу не может различить знакомый запах первой жены, но она сама, едва завидев мужа, уже сбрасывает легкое покрывало, прикрывающее ее большие обнаженные ноги, и скрещивает их в непринужденной, но недвусмысленной позе.
По звуку его шагов она сразу угадывает, что он в хорошем настроении, а это значит, что не только перед ними — перед нею и второй женой, сопровождаемой равом, который будет оправдывать ее существование, — с такой легкостью и даже с почетом открылась дверь этого дома, но и для корабля с его матросами и товарами тоже нашлось подходящее пристанище. А если так, думает она с недоверчивым удивлением, то ведь, того и гляди, может статься, что и все это безумное путешествие, которое навязал им ее супруг, тоже не окажется напрасным, и та торговая сеть, которую компаньоны сплели между Севером и Югом, и в самом деле возродится к жизни. Но тогда выходит, что я ошиблась и согрешила против него, когда решила, что из-за всех тех огорчений и обид, от которых он пришел в такое уныние и совсем пал духом в последние два года, он и обычной своей смекалки лишился. И тут в ее душе — пока тело утопает в мягкости широкого ложа, а глаза наслаждаются высотой взлетающего над ней потолка — чувство раскаяния начинает сплетаться с ощущением гордости за успех отца ее детей, ее умного и сильного, а потому столь желанного мужа — а ее муж тем временем проходит еще глубже в эту полутемную округлую комнату и подходит к ней совсем уже близко, и тогда она торопливо стягивает с себя рубашку, чтобы тесно, вплотную, прижаться к нему своими большими, чисто вымытыми грудями.
Сначала он отстраняется от обвившейся вокруг него женщины, и не потому только, что не чувствует в себе готовности и настроения заниматься любовными играми, да еще в чужой комнате, на постели близких родственников, за души и умы которых ему еще предстоит сражаться, но и потому, что не знает, где именно и как далеко отсюда находится сейчас другая жена. Но когда он пытается успокоить ее приглушенным любовным шепотом, она лишь еще сильнее сжимает его в объятиях, и ее страстные вздохи переходят в хриплые стоны, так что ему приходится одной рукой торопливо прикрыть ее рот, тогда как другая его рука пытается мягкими поглаживаниями успокоить эти тяжелые, горящие груди, которые плющатся у него на лице, обдавая его новым и свежим запахом мыла. И вдруг он понимает — именно тут, в этой округлой комнате, в этом далеком городе, — что за время их долгого путешествия не только вторая, но и первая жена стала куда сильнее, чем он. Ибо в то время как из него, Бен-Атара, тяготы этого долгого пути денно и нощно высасывали все соки, эти две женщины, сидя изо дня в день меж морем и небом, на старом капитанском мостике, в полном безделье, без забот и ответственности, исподволь накопили в себе новую, неожиданную силу, даже, кажется, с примесью какой-то дикой неукротимости, и вот теперь одна из них, ухватив его волосы в обе горсти, со всей этой неукротимой жадностью тянет его к себе, пытаясь отвести ту руку, что заслоняет ей рот, отбросить ее, чтобы высвободить стонущий крик своей распаленной плоти и одновременно помочь этой руке сорвать халат, укрывающий восставшую мужественность его тела, ту его мужскую силу, которая обязана ей, из-за существования второй жены, много большим, чем если бы она была его единственной женой.
И вот так, в этой сумеречной округлой комнате, ошеломленный и застигнутый врасплох, он поначалу молча борется со страстным вожделением своей первой жены, пока его сердце постепенно не загорается ей в ответ, и он властно овладевает ею и уже не рукой, а ртом ко рту, поцелуем, заглушает стоны ее наслаждения. Потом он накрывает ее покрывалом и вновь задумывается — где же находится его вторая жена? — потому что теперь он чувствует, что не только должен, но и хочет предъявить новой жене Абулафии двойное доказательство неразделимой цельности своей двуединой любви. Он пытается встать, но вдруг ощущает, как на него наползает та же вязкая, тяжелая сонливость, что со вчерашнего вечера уже овладела всеми другими пассажирами корабля. Теперь она добралась и до него, и он снова кладет голову меж сильными бедрами первой жены, и вновь, с удивляющим его самого любопытством, вдыхает запах мыла госпожи Эстер-Минны. Лежа в ногах жены, в этой округлой комнате, сквозь оконные щели которой втекает розоватый вечерний свет парижского неба и веселая гортанная болтовня, что доносится с близкого речного берега, он на миг прикрывает глаза, стараясь не заснуть, чтобы не потерять контроль над собой, и в ту же минуту слышит, как к этой невнятной болтовне внезапно присоединяется отчетливый голос взволнованной хозяйки, доносящийся из соседнего зала.
Услышав этот голос, Бен-Атар осторожно высвобождается из своей уютной, источающей блаженное тепло ловушки. И пока первая жена, простодушно радуясь обретенной свободе, свертывается поудобней и снова погружается в сладкую дремоту, он поднимается, запахивает халат, тщетно пытаясь разгладить руками его складки, и тихо, неслышно входит в большую комнату для очередной встречи с госпожой Эстер-Минной, которая действительно сидит раскрасневшись за тем же столом, напротив своей старой служанки, распластав на столе пожелтевший лист пергамента с песнопением «Внимай…», как будто надеется, что совместное созерцание его еврейкой и христианкой сможет немного смягчить грозный гнев этих слов. Но на сей раз хозяйка дома не спешит, как прежде, встать и покинуть комнату — видимо, она уже убедилась, что ее гостеприимство привело к тому, что в доме, в конце концов, не осталось такого угла, где она могла бы укрыться. Поэтому она продолжает сидеть за столом, не сводя глаз с вошедшего гостя. Будь в ее власти, она и этого магрибца, как раньше его жен, заставила бы прежде всего помыться, чтобы от него не несло так резко солью океана, острыми ароматами пряностей и тяжелым запахом шкур. Но когда она видит, какой влажной мутью застланы его глаза, и, кажется, даже замечает на полах его халата следы брызнувшего семени, ее вдруг пронизывает болезненная, как удар ножа, догадка, что он только что совокуплялся на ее супружеском ложе с одной из своих жен, а теперь уже высматривает другую, чтобы доказать ей, хозяйке этого дома, всю ошибочность и невежественность ее суждений. И тут все ее тело снова сотрясает сильная дрожь, потому что ей вдруг чудится, что тот злопамятный и мстительный бог пустыни, который только что проклинал мир в песнопении «Внимай…», хочет испытать также и ее, Эстер-Минну, но не в далекой пустыне, а прямо здесь, в ее доме, в глубине ее внутренних покоев, и потому воочию демонстрирует ей тот греховный соблазн, что запрещен и предан анафеме новым, пришедшим с Рейна, галахическим постановлением, как глазам ребенка порой, против волн, открывается запретный акт кровосмешения. И она низко опускает голову и каким-то трогательным, детским движением прижимает ко рту маленький кулак. А зеленоватая голубизна ее зрачков вспыхивает таким глубоким изумлением, что начинает сверкать, как истинный изумруд в паутине тончайших морщинок, сплетающихся узором вокруг ее глаз. Бен-Атар испытующе смотрит на нее и на мгновенье словно проникается ее нравственным негодованием, но тут же вспоминает, что рассказывал ему Абулафия у костра в Испанской марке о необузданных наслаждениях, которые дарило ему тело новой жены, и, помолчав, коротко, вежливо осведомляется, где почивает его вторая жена.
Затем он проходит по очень узкому и темному коридору в комнатку, где среди голых и серых стен все еще витает дух зачарованной девочки, хоть ее и выселили отсюда уже с раннего утра, и видит, что свет вечерних сумерек, опускающихся на остров, медленно дрожит на лице молодой жены, охваченной тем же глубоким сном, что и все остальные. И хотя у Бен-Атара нет ни душевных сил, ни желания извлекать из темных сонных глубин эту женщину, что плывет сейчас в их пучине, он не поворачивается и не уходит, потому что знает, что за дверью его ждет та, новая женщина, которая хочет превратить свою разваливающуюся на глазах ретию в настоящее отлучение в подлинный херем. И стало быть, до тех пор, пока севильский рав не пробудится от своего сна и не скажет то, что должен сказать, он, Бен-Атар, обязан доказывать этой женщине — делами, а не словами, — что она не права в своих рассуждениях и что любовь возможна в любое время и в любом месте, где находится любящий. А потому, невзирая на всю свою усталость, он понуждает себя встряхнуться, чтобы разбудить лежащую перед ним молодую жену. Но она, именно в силу этой своей молодости, цепляется за сон, как фанатик за веру, и когда Бен-Атар пытается разбудить ее поцелуями, отталкивает его с той же дикой силой, с какой притягивала к себе первая жена, бессознательно, быть может, но твердо и решительно защищая свой сон, как защищала бы свою девственность.