Путешествие в будущее и обратно
Шрифт:
Больше всего мне доставалось от директрисы за «двойки», которые я по неопытности стал было выставлять нерадивым ученикам. «Эта двойка означает вашу собственную недоработку! Вы выставили ее самому себе!» — кричала Черкасова. Она доходила до того, что делала подобные выговоры и мне, и другим учителям прямо в классе, при учениках, собственноручно возвращала им на экзаменах отобранные у них учителями шпаргалки, заставляла учителей выскребать ошибки в письменных работах. И ученики из нахальных, видя такое, наглели еще больше. Ко всему еще среди учеников и учителей она имела постоянных осведомителей,
После того как мне стало известно, что Воронцов будет еще раз сдавать химию другому учителю, я сам пошел в министерство. Но этот мой поход, как я и предполагал, окончился безрезультатно. Чиновники меня выслушали (во множественном числе я говорю о них потому, что сидели они в кабинетах всегда и везде парами, наверное, чтобы никто не чувствовал себя вне контроля) и посоветовали быть осторожным: «Мы не заинтересованы потерять такого молодого преподавателя, как вы. Кто его знает, этого Воронцова!». Совет этот больше смахивал на угрозу. Как водится, чиновники пообещали «разобраться». Но переэкзаменовку Воронцова не отменили, и он сдал и химию, и остальные экзамены, и получил желанный аттестат.
Однако история на этом не кончилась. Черкасовой в министерстве дали добро на возбуждение моего «персонального дела», что в те времена означало нечто вроде судебного разбирательства, как правило, с заранее предрешенным исходом.
Для меня начались черные дни. Я узнал, что Черкасова проводит серьезную подготовку к собранию: допрашивает учителей и учеников. В том числе и на предмет, не вел ли я с ними «антисоветских разговоров»? Потом я узнал, что двое учеников донесли на меня. «Разговоры» я действительно вел.
У читателя может возникнуть вопрос, не пытался ли я использовать «родственный ресурс» — попросить помощи у тестя, в ведении которого находились железнодорожные школы рабочей молодежи? Нет, не пытался, потому что заранее знал, что он не станет мне помогать.
Отношения у меня с тестем были холодными, он меня недолюбливал, чувствуя мой антисоветский настрой, но главное состояло в том, что дело мое приняло «политический» по тем временам характер, и попытка защитить меня была бы для него рискованной.
Педсовет, на котором разбиралось мое «дело», потряс меня до глубины души. Потом, когда я стал заниматься беллетристикой и написал повесть по мотивам этого события, я назвал ее «Половина жизни». Такое ощущение было у меня после педсовета, будто разрубил он мою жизнь на две части.
Никогда не забуду атмосферы, которая встретила меня в учительской: директриса с дергающимся плечом, напряженные, мрачные лица учителей, люди не смотрят друг на друга, а на меня украдкой кидают такие взгляды — смесь страха и любопытства, какими смотрят, наверное, на приговоренных к смерти. Эти взгляды — моих коллег! — были страшнее всего.
На педсовет явилась и представительница министерства, что было для меня очень плохим знаком.
Директриса в своем докладе, который она читала по заготовленному тексту, возвела гору немыслимых обвинений. Не даю ученикам твердых знаний, а потом шпионю за ними на экзаменах, грубо отбираю шпаргалки, грубо задаю вопросы, нервирую, терроризирую, не уважаю «советских тружеников», «смотрю на них, как на какую-то низшую расу»....
— Мы вам этого в советской школе не позволим! — патетически восклицала Черкасова, потрясая красным, испачканным чернилами кулачком. Орден Ленина колыхался на ее обширной груди, отвислые, бульдожьи щеки горели малиновыми пятнами, на шее клубился пышный розовый шарф — по торжественному случаю!
Черкасова обвинила меня даже в том, что я вообще выдумал про угрозу Воронцова. Когда же я назвал имена находившихся тогда рядом учеников, она с торжеством зачитала показания одного из них, где говорилось, что он не слышал никаких угроз со стороны Воронцова. Не обошлась она и без иезуитской советской самокритики: «На нас тоже лежит доля ответственности за то, что Белоцерковский мог так вызывающе себя вести. Это для нас сигнал, что мы ослабили воспитательную работу в коллективе!». Сказала она тогда и о том, что «сразу поняла, что Белоцерковский — чуждый человек в советской школе!». И добавила, что хочет навести справки, какая репутация сложилась у меня в МГУ! (Плохая, конечно. Я заработал там по комсомольской линии строгий выговор с предупреждением и с занесением в личное дело «за пренебрежение общественными поручениями и пропуск лекций по марксизму-ленинизму».)
Но добили меня учителя. Только одна учительница выступила в мою поддержку. Ее муж работал главным инженером на предприятии, шефствовавшем над школой, и по этой причине она не боялась Черкасовой. О Воронцове она рассказала, что он раньше угрожал расправой старосте ее класса и был тесно связан с уголовным миром. Но ее слова потонули в потоке враждебных по отношению ко мне выступлений других учителей. Черкасова, догадываясь, видимо, о позиции этой учительницы, и заставила ее выступить одной из первых.
Другие же учителя с наигранным пафосом «искренне» осуждали мое «поведение». Отвозмущавшись, учителя садились на место с такими просветленными лицами, словно совершили мужественный гражданский поступок. Они даже отваживались смотреть мне в глаза. Одни с негодованием, даже с ненавистью, как на «врага народа», другие — с укоризной, поучающе и даже этак сердобольно: для твоей же, мол, пользы делаем это, чтобы ты понял наконец и исправился.
Многие, разоблачая меня, не забывали одновременно и льстить Черкасовой, превознося ее «мудрое руководство». И если я еще мог понять, почему учителя предавали меня и поддерживали директрису, которую ненавидели, то выше моего разумения было то, почему они делали это с таким вдохновением.
К концу собрания стали раздаваться голоса, что «при создавшихся отношениях с администрацией» я должен сам покинуть школу. При этом каждый отдавал себе отчет, какую характеристику выдаст мне Черкасова. Почти откровенно поддержала необходимость моего ухода из школы в своем выступлении и представительница министерства.
После заключительного слова Черкасовой кто-то, как это полагалось на советских судилищах, потребовал, чтобы я «извинился перед коллективом» за оскорбление школы и «всего коллектива учителей». И я встал и пробормотал какое-то извинение, что потом, конечно, жгло меня особенно сильно.