Путешествие в Русскую Америку
Шрифт:
И тут наш разговор переключается на историю первой русской эмиграции и ее жизнь в Нью-Йорке.
— А каковы, по-вашему, эти лучшие характеристики? — спрашиваю я. И все трое — отец, сын и внук — на минуту задумываются и начинают перечислять.
— Прежде всего — гостеприимство и щедрость, — говорит Аркадий. Дед и племянник согласно кивают. — И моя семья, и брат моей матери Иван Лаврентьевич Пущин принимали в своих домах всех гостей, особенно безработных. Иногда эти нахлебники оставались в доме и жили неделями… И во всех этих людях была легкость в самом хорошем смысле этого слова. Эти люди никогда не навязывали своего мнения даже нам, детям. Я бы сказал, это были немножко детские люди в смысле своей открытости, и мы, подрастая, рассказывали им свои сокровенные мысли и теории, и они всегда слушали и терпели даже наш вздор. Это легкость не в смысле фривольности, нет… Это душевная щедрость, которой так не хватает сейчас русскому
Почему Россия столько страдала? На это у меня есть один возможный ответ. Потому что, когда придет решительный момент, именно она покажет пример прощения добротой. Стремление к миру у Горбачева — это первый шаг, доброе поведение Советского Союза на международной арене. Разве нет?.. Все мы что-то потеряли. Папа потерял отца в начале революции, еще в марте 1917 года. Многие из поколения моих родителей потеряли отцов и родственников. И все равно пушкинская легкость в их детях осталась. Например, семья Кантакузиных, моей тети, урожденной Нарышкиной. Все ее братья погибли в самом начале революции, и тоже при зверских условиях. Она уехала с мужем, князем Кантакузиным. Средств не было, они держали пансион. Многие из их гостей не платили. Они оба тяжело трудились физически, тетя сама мыла, готовила, убирала, даже в восемьдесят лет ей приходилось тяжело и много работать. Я часто навещал их в Швейцарии и наблюдал, с какой легкостью они переносили свое положение. Они всегда смеялись, вечно рассказывали смешные анекдоты, весело мыли посуду. Они никогда не проклинали судьбу и не ворчали. Они жили так, как будто у них были крылья, как будто их вела какая-то внутренняя сила. И была в них огромная любовь к России, к русской культуре, была религиозность такая, о которой писал мой дядя философ Николай Арсеньев. Кстати, его тоже надо у вас издать. Но это была совсем не строгая религиозность…
Монолог Аркадия перебивает племянник Миша:
— Знаете, я могу отметить, что в этом поколении не было фанатизма. Они не старались кого-то поучать: делайте то-то и то-то. Сейчас у нас в эмиграции все всех учат…
— Знали бы вы, как у нас дома все всех учат, — засмеялась я.
— К сожалению, даже в моем поколении стали больше поучать, — сказал Аркадий. — Просто не могут удержаться. Вообще, жизнь в Нью-Йорке стала как-то тяжелей, хотя все стали богаче, чем были люди тогда. Тогда русские были беднее, но гораздо, как бы сказать, цивилизованнее… Они тихонько жили, тихонько ходили…
— Скромное, очень скромное поколение, — подтверждает Миша.
— Сейчас в нашей среде тоже много поучают друг друга, а мои родители, они нас не заставляли: учитесь, ходите в церковь! Знаете, как это было у Чехова, которого лупили по голове… Сколько веков во всем обвиняли русское дворянство, правда, папа? Но у лучших его людей была та легкость, которой нет ни во второй, ни в третьей волне. Мне неинтересно касаться того, как издевались над дворянской интеллигенцией советские писатели в 20—30-е годы. Нет, я вспоминаю о том, что писали о ней до революции. Тот же Толстой, Тургенев, Чехов. Все ругали дворян! Возьмем того же нашего бедного Федотова. Его отец был генерал. Федотов ужасно стыдился этого. Это вообще какой-то скандал, отец — царский генерал. Как ужасно! Потому что в русской литературе генерал всегда дурак, если он не Кутузов. Это зверь и болван! Конечно, я понимаю, это фрондизм русской литературы XIX века, но это было распространенное общественное мнение. А наш Федотов в молодости был социалистом. Но потом он подружился с Гагариным, с Трубецкими, с моим отцом, со священником Мусиным-Пушкиным и его матушкой и говорил к старости, что совершенно переменил свой взгляд на русскую аристократию. Она вовсе не вся такая плохая. Он встретил людей, которые не играли своим саном или титулом. Это в нашем кругу не полагалось, это был верх дурного тона.
— Знаете, а мне приходилось сталкиваться с другой точкой зрения. Многие эмигранты из Китая, из Харбина, например, недолюбливали, да и сейчас не Жалуют русскую аристократию, живущую в Нью-Йорке.
— Нет-нет, я же не обо всей эмиграции говорю, были в Нью-Йорке князья, которые спекулировали своими титулами, конечно, были! Таких людей немало. Но в нашем узком кругу это было не принято. И это очень важный момент. Не только для поведения эмиграции — для объяснения того, из каких элементов складывалось русское общество до революции.
— Аркадий, трюизм простой, — говорит Ростислав Аркадьевич. — Зачем загадки? Это была инерция хорошего поведения, хороших идеалов — долг, честь… Все это в лучших представителях эмиграции было живо, и это перенеслось на много лет. Это живо и до сих пор… до некоторой степени. Вторая и третья волна не имели уже этого стойкого основания.
— Папа, зачем ты так широко обобщаешь! Я встречал в Советском Союзе Лихачева, Сергея Аверинцева, многих других… В лучших людях живы эти идеалы. Знаете, даже Кастаки, этот знаменитый коллекционер. Он меня тоже поразил. Он мне сказал, когда был в Нью-Йорке, что принадлежит к русскому православию. Я очень удивился, а он ответил: самые добрые люди на свете — это русские… Кстати, еще одна характеристика. Самопожертвование. Люди, у которых почти не было денег, основывали фонды. Детский фонд, Богословский, который много помогал и помогает русской церкви, особенно на Аляске, платит семинаристам стипендии. Они там в ужасном положении. Самопожертвование наших родителей и скромность — вот на чем мы воспитывались!
В тот вечер, первый вечер у Небольсиных, мы еще долго пили чай из чашек старого фарфора, на столе возле дивана, где я сидела, стояли две фотографии в рамках: портреты Николая II и всей царской семьи. На стене напротив висел портрет покойной жены Ростислава Аркадьевича, Екатерины Лаврентьевны, урожденной Пущиной. Мы пили чай и все время возвращались к одной теме — к переменам в нашей стране. Да, царские фотографии и живейший интерес к перестройке, желание активно помочь — все это рядом. Одно не противоречит другому, особенно если жизнь прожита длинная, такая, как у Ростислава Аркадьевича. Девяносто лет… И при этом быстрота реакции, ясность мысли, которую он сам так ценил у своего друга Федотова, породистое, красивое лицо, хотя кое-кто из наших ретивых журналистов уже успел бодро описать его морщины и «тусклую сорокасвечовую» лампочку, которая освещает его «безжизненное» лицо, и «незамысловатый» абажур. «И лампочка у нас сто пятьдесят свечей, и абажур старинный, — огорчался Ростислав Аркадьевич. — И разве я виноват, что я старый?»
Не знаю… У каждого свое видение людей. Я не заметила его морщин, я увидела яркие голубые глаза, они с радостной, детской доверчивостью очень умного человека, сознающего свою силу, смотрели на меня, когда наши мнения совпадали. И это он, самый молодой из нас, бегал ставить на кухню чайник, и снова подогревал его, и снова заваривал чай. И это он в конце вечера снова убежал куда-то и быстро вернулся с небольшим графином в руках, потом принес рюмки:
— Давайте выпьем водочки за нашу бедную измученную Россию!
Мы выпили.
— Может быть, хотите супу? Горохового, с ветчиной, сам варил, — предложил Ростислав Аркадьевич, и это после торжественного чая с торжественным, вкусным печеньем. — Закусить, а что? Я люблю суп.
— Мой дедушка, — сказал Миша, откровенно любуясь дедом, — крупнейший специалист по очистке воды. У него была своя фирма с филиалами в тридцати странах, вы не знаете об этом? Дед передает свой архив Советскому Союзу. Дарит.
— Оставь, Миша, я еще ничего не сделал для России. Все впереди, только времени у меня в запасе мало, два-три года активности, этого у вас не понимают. Я так и наброшусь на свой родимый Петербург, когда приеду, чтобы очистить там воду! Ну давайте еще по одной, за Россию…
2
С Ростиславом Аркадьевичем я встретилась снова через несколько дней, чтобы поговорить с ним отдельно: в ту, первую встречу мы все перебивали друг друга, обобщали, пытались вместе нащупать конструктивную почву для диалога.
И вот я снова в гостиной, снова передо мной портрет его жены-красавицы, старинная мебель — уютная обстановка несуетного интеллигентного дома. И рояль, и пейзажи на стенах, и фотографии — все старомодно русское. И этот человек, ровесник века, говорящий со мной на том удивительном русском языке, какой знаком нам по прозе Бунина. Так говорили когда-то в России, так разговаривает он сам и отчасти его сын Аркадий. (Аркадий, — вспоминается мне тургеневское, ироническое — не говори красиво! Противодворянское, как сказал бы сам Аркадий, фрондирующее замечание.) И странно мне слышать этот говор здесь, в Нью-Йорке, на 86-й улице, на том ее отрезке, который, как казалось мне, я так хорошо знаю. 86-я улица — широкая, торговая, одна из главных проезжих магистралей верхней части города. Здесь всегда многолюдно, здесь масса магазинов и магазинчиков, здесь старые, солидные дома начала века, где живут в высшей степени обеспеченные люди, и чем ближе к 5-й авеню, тем респектабельней публика. Сколько раз я здесь проходила, когда мы жили в Нью-Йорке? Безопасная улица, веселая, всегда полная неожиданностей. И мой любимый книжный магазин «Барнс энд Ноблсе» тоже здесь рядом, и все книжные новинки обычно выставлены в его витринах… Могла ли я предположить, что здесь в одном из сероватых многоэтажных домов живет русская семья Небольсиных, что в их доме в последние годы часто бывают приемы по случаю приезда именитых гостей из Советского Союза… Мы уже были знакомы с Михаилом Хлебниковым, с его отцом… А с дедом… Дед стал активен и готов к общению с советскими людьми только тогда, когда стала активна перестройка в нашей стране.