Путешествие в Русскую Америку
Шрифт:
А у меня был к ней давний, можно сказать, детский интерес: К-P, ее отец, великий князь. Да и к тому же троюродная сестра императора, чудом уцелевшая (трое ее братьев были убиты в Алапаевске), разве это само по себе не интересно? Казалось, столько эпох миновало, все в далеком прошлом, а сестра жива, бодра (по рассказам), очень энергична, несмотря на свои восемьдесят три года. Но главное — ее отец, популярный поэт начала XX века. Романсы на его слова любила петь моя бабушка и потихоньку рассказывала об их авторе, высоком, статном красавце, самом красивом, по ее словам, изо всей царской семьи. Особенно бабушка любила: «Растворил я окно, стало сердцу невмочь…» И еще: «Вчера мы ландышей нарвали, их много на поле цвело…» В послевоенные годы эти романсы часто
…Она сидит в кресле в сером двубортном добротном костюме, в кремовой шелковой кофточке с открытым воротом, черные туфли на небольшом, спокойном каблуке. Представивший меня Николай Трубецкой переглядывается со своей женой Онико Чавчавадзе. Огромные зеленые глаза Онико, глядевшие до этого внутрь себя (она ждет ребенка), с детским любопытством смотрят на Веру Константиновну. Онико парижанка, и многое в Америке ей внове, многих людей она не знает. Мы все еще стоим, осматриваемся. На лице у Коли Трубецкого торжественное выражение. Такая встреча — это важно, это нужно для обеих сторон, и для эмиграции, и для Советского Союза — вот что написано на его бледном, чуть веснушчатом лице.
2
Николай Трубецкой и его жена — последняя поросль старой русской эмиграции, терпеливо пытающаяся наладить культурные и деловые контакты с нашей страной. Тридцатилетние, как сказали бы наши отечественные любители делить людей на поколения. Сегодня утром Трубецкие — Чавчавадзе встретили пригородный поезд, на котором я приехала из Нью-Йорка, и повезли меня в Наяк, небольшой город, где со времен второй мировой войны обосновалось много русских семей.
Мы поспели на конец утренней службы в храме Покрова Пресвятой Богородицы. Храм небольшой, уютный, украшенный цветами: идет первая пасхальная неделя. При храме два низких строения — церковная воскресная школа. После службы завтрак в доме матушки, вдовы священника храма и его основателя Серафима Слободского. Раскрашенные яйца, куличи, ветчина, сыр, кофе — уступка Америке, да и народу собралось много — в бумажных стаканчиках, минеральная вода. В стороне тихо играют нарядные дети, мальчики в пиджаках с галстуками, девочки в светлых платьях. Разговаривают по-русски очень чисто, иногда переходят на английский.
А у взрослых за столом свой разговор. О чем могут говорить, собравшись, русские люди, да еще если среди них приехавшая из Москвы гостья? Разговор идет о судьбах России, о первых результатах перестройки. Разговор возбужденный, нервный, я бы сказала, болезненный. Прежде всего им всем, собравшимся здесь, совсем не все равно, что происходит на Родине, и это притом, что большинство родились уже не в России. Меня засыпают вопросами обо всем сразу и со всех сторон. И о наших трудностях, и о восстановлении памятников, о том, что русский народ исчезает и надо что-то делать. Цифры, факты, очень высокая степень осведомленности, взволнованные голоса. Много вопросов о религии. Хорошо, что начали открываться новые церкви, но почему Библии в церквах продают, а не раздают бесплатно, ведь они присланы в подарок из-за границы к 1000-летию крещения Руси. Что я могу ответить на этот вопрос? Я не знаю, я пытаюсь лишь объяснить, что уже сам факт свободной продажи Библий и в церквах, и в комиссионных книжных магазинах — шаг революционный сам по себе. Но никто за этим столом, за исключением Николая Трубецкого, в Советском Союзе не бывал, мало кто понимает и принимает мои аргументы. Не понимает их и Олег Михайлович Родзянко, внук председателя Государственной думы, могучий, кряжистый человек с длинной черной бородой и черными глазами.
— Вы читали моего деда? «Крушение империи»? — удивляется Родзянко. — А у вас есть? Нет? Будет.
— Мы из России в 1935 году уехали, — говорит мне через стол жена Родзянко Татьяна, — я была ребенком.
— Как? — изумляюсь я. — Каким образом?
— Очень просто, можно было уехать за золото. В нашей большой семье Лопухиных — Майндорфов моя тетя к тому времени уже отсидела на Соловках и была выпущена с поражением в правах, знаете, когда было еще только минус шесть. В Москве было жить нельзя, и мы все жили в Калинине.
— Почему не Тверь, почему до сих пор Калинин? — раздается всеобщий ропот. — Жданов же переименовали…
— У нас была одна бабушка в Эстонии и другая в Париже. Они объединились и за 1600 золотых рублей нас выкупили.
— Торговали людьми! — говорит кто-то резко. — Разве вам это неизвестно?
— А мне и вправду неизвестно, но не уверена, поверили ли мне.
— Моя тетя баронесса Майндорф хлопотала через Екатерину Павловну Пешкову, все время ездила в Москву. Золота было мало, а нас много, десять человек. И наступила минута, когда Екатерина Павловна сказала: «Быстро подписывайте бумаги, сейчас вам и за эти деньги дадут разрешение». «А как же я?» — спросила тетя. «И себя припишите немедленно, — ответила Екатерина Павловна, — вам это нужно больше всех». Так мы и уехали.
И снова разговор о России, о том, что происходит в республиках, почему русский народ обвиняют нынче во всех смертных грехах.
— Все только и мечтают, чтобы Россия распалась и все от нее отошли, — говорит Олег Родзянко. — Никто не хочет сильной, могучей страны, потому что это конкуренция.
И еще один голос — человека, с которым я не знакома:
— Если бы не революция, Россия лет через двадцать вышла бы на первое место в мире. Первое место… Кому это было нужно? Никому!
— Здешним это тоже не нужно! — добавляет кто-то. — Чтобы Россия окрепла? Зачем? Читайте американские газеты.
И еще один голос:
— Мы здесь живем по тридцать лет, но мы не американцы, мы — русские!
В своем углу расшумелись дети.
— Видите, у вас стали мало рожать, поэтому мы восполняем. В Наяке в каждой семье не меньше трех-четырех детей. Поглядите, у молодежи тоже много детей!
…Я сидела, слушала, и мне становилось не по себе. Сколько страсти, неотрывности от родной почвы было в этих людях, большинство семей которых жестоко пострадало во время революции. Есть ли у них желание примирения, стремление помочь? Не знаю. Кое с чем в их разговорах я не могла согласиться, но начало, безусловно, положено: есть огромная потребность в диалоге, к встречам с советскими людьми, огромная тяга к новой информации. И есть большое незнание и потому нередко искаженное понимание того, что у нас происходит. Ревнивое непонимание, непонимание людей, которым все небезразлично.
Мы пили кофе, заходили новые люди, знакомились. Разговор зашел о том, как могла так замечательно сохранить русская эмиграция свои традиции, — разговор, который почти всегда случается со всеми эмигрантами первой волны. Церкви, перестроенные из гаражей, из частных квартир (как старые часовни в Сан-Франциско), храмы, созданные своими руками, как создал и украсил храм Покрова Пресвятой Богородицы в Наяке покойный отец Серафим Слободской, воскресные школы, я там бывала, дети учат русский язык, в том числе и по советскому школьному букварю, религиозные праздники, которые отмечаются очень торжественно, русские имена, стремление заключать браки между русскими же… А ведь прошло больше семидесяти лет, продолжение традиций — дело совсем непростое, тем более во все и всех с легкостью перемалывающей Америке…