Путешествие в Русскую Америку
Шрифт:
— Ну и как, поедете?
— Уже нащупывал почву. Писал сыну, он не отвечает. Узнавал о нем окольными путями, говорят — весь в папочку: такой же пьяница и бабник. Ну и пьяница, ну и что… Не такая жизнь у меня была простая, чтоб еще и не пить. Я свою цистерну давно выпил, больше не пью.
— Ну и поезжайте, времена изменились…
— Трудно мне ехать, тяжело… «Известия», «Огонек», знаете, что обо мне писали? Фашистский палач, вешал красноармейцев за ноги. И все потому, что высунулся, когда приезжал Хрущев, задал ему вопрос, какие у него впечатления об Америке, да и американские журналисты меня об этом попросили.
— А, может, у нас?
— А у вас скажут — преждевременно. Неужели вы не понимаете, что такое глаза перебежчика? Человек в положении между — он видит слишком много и слишком разное из того, о чем можно писать. А главное — принято. С обеих сторон… Этого никто не любит. Ни одно ведомство, ни одна страна.
— Но ведь изданы же подобные книги, и их немало.
— Да, и я буду писать и постараюсь дожить до 2000 года, хочется узнать, как все пойдет дальше.
— Вы часто бываете на Толстовской ферме?
— Нет, теперь редко, после смерти Александры Львовны. Все слишком изменилось, появилось много американцев. Раньше все было как-то сердечней, проще, более по-русски и помогали в основном русским.
— Вы были хорошо знакомы с Толстой?
— Дружили. На простой основе. Нас объединяло одиночество. Что вы так на меня смотрите? Вокруг нее толкалось много людей, а она была, в сущности, очень одинока. Звонила, приглашала приехать, мы сидели, разговаривали.
— Вы говорите — одиночество, но многие вспоминают, что у нее был очень резкий характер.
— Да, она была человек резкий, неуступчивый. Путаный она была человек, вот, пожалуй, основное. Путаный, но очень одинокий, так мне всегда казалось…
Разговор наш перебил сияющий Михаил Григорьевич, он подошел, начал «хлопотать» — приглашать Юрасова на концерты, лекции, словом, вовлекать… Юрасов молчал, иронически-дружелюбно улыбался.
— Я, пожалуй, уже поеду, — попрощался он, — что ж, привет Ленинграду.
3
Отошел Юрасов, подошел знакомый кадет в клетчатом пиджаке.
— Видите, как мило, как славно все складывается, — улыбался Михаил Григорьевич, — а мы с вами опасались, подите, подите к кадетам, среди них есть превосходные люди.
Кадетский стол, к которому меня подвели, возглавлял председатель «Кадетского объединения» Глеб Сперанский, кряжистый человек с широким, загорелым лицом.
— А я родился в Петропавловской крепости, — сразу сказал мне Сперанский, — видите, какой я старый. Меня родители из Петрограда вывезли, жили мы в Югославии. Что делал в войну? Воевал против товарища Тито. Да-да-да, я не с немцами вместе против него воевал, там были разные группы, я воевал против коммунистов Югославии. Да, так было. Вы молодая, может, вам и не надо знать о наших бедах. А теперь перестройка, мы все за нее, думаем, как нам помочь России…
— А я воевал в партизанах, можно сказать, заодно с Тито, и все равно меня схватил СМЕРШ, — вставил вице-президент «Кадетского объединения». — Я говорю, докажите, найдите мое имя в немецких списках. Продержали три месяца и выпустили, а могли и расстрелять ни за что. Ясно мне стало одно: жить в Югославии нельзя, в Россию возвращаться тем более нельзя, уехал в Америку.
К нашему столу подходило все больше людей, приносили с собой стулья, рассаживались, расспрашивали меня о перестройке, о национальных проблемах: Прибалтика, Средняя Азия, Нагорный Карабах — обо всем знали. Интересовались неофициальными объединениями, обществом «Память»: культурная программа у них хорошая, но что за ней стоит, почему это общество так ругают? Я старалась отвечать подробно, народу собиралось все больше. Издали сиял и помахивал руками, словно дирижируя, Михаил Григорьевич. Потом и я спросила:
— Ну а вы как здесь живете?
— Спасибо, хорошо, — ответил Глеб Сперанский, — то есть ничего хорошего. Эмиграция — вещь тяжелая.
— Почему ты говоришь тяжелая? — возразила жена одного из кадетов. — В Югославии и Франции я чувствовала себя презренной иностранкой. А здесь на меня никто не обращает внимания. В Америке жить гораздо легче, здесь все приехали, все чужие.
— Да, это так, — ответил Сперанский, — но какое все это имеет значение, если мы русские люди.
— Именно, — подтвердил мой первый знакомый кадет, — главное, все мы здесь русские, и самое главное то, что происходит у вас в стране, мы все очень волнуемся.
— Мы и деньги собираем, — сказал Сперанский, — передаем через Толстовский фонд. Собрали на армянское землетрясение, нам никто и спасибо не передал. Что ж, нам не привыкать. А с другой стороны, кто мы теперь? Эмиграция умирает, практически с ней покончено, молодых мало. Передавайте наши приветы Родине! Все мы здесь патриоты, все сочувствуем Горбачеву. А что было, то было, в русской истории еще предстоит разбираться. Мы, во всяком случае, никогда не были заодно с врагами России…
Подошел Михаил Григорьевич:
— Я хочу показать нашей гостье домик Александры Львовны, как вы полагаете? — чуть подвыпивший, но все такой же подтянутый, спина сделалась, кажется, еще прямее, Михаил Григорьевич излучал благодушие и полную гармонию с самим собой. Ни о каком конце эмиграции не может быть и речи, казалось, говорил сам его вид, его готовность снова куда-то идти, ехать, лететь, бежать, рассказывать, просвещать…
— Привет России! — снова повторил Сперанский.
4
Официанты начали убирать со столов, оркестр давно ушел. Узкая дорожка привела нас к небольшому белому дому. Перед домом протекал ручей, как бы отгораживая его от остальной усадьбы. Калитка была небрежно приоткрыта.
— А при ее жизни калитку всегда закрывали, — сказал Михаил Григорьевич радостно, — у Александры Львовны были собачки, маленькие такие, они имели манеру выскакивать и убегать. Она этого не любила. Ну пошли, пошли! — и он шагнул на мостик, ведущий через ручей.
— А если там кто-то живет?