Путешествие в страну детства
Шрифт:
В разных местах собираются люди вокруг слепых певцов и гармонистов.
На старой калужской дороге,
На сорок девятой версте…
Гнусаво поют мужчина и женщина, устремляя незрячие, корявые лица в жаркое небо. Мужчина басит, а женщина режет острым, тонким голосом. На гармошке висит жестяная кружка. Монеты звенят, падая в нее. В другой стороне трое нищенок тянут фальшиво:
На муромской дорожке
Стояли две сосны…
Из гущи толкучки сыплется балалайка, надрывается лихой голос:
Эх, шарабан
Американка,
А я девчонка,
Да шарлатанка.
А ему откликается благостный тенорок: «Как на кладбище Митрофаньевском отец дочку зарезал свою…»
Народ слушает, кидает медяки, бабы вытирают глаза концами платков.
Я мог целый день отираться возле этих базарных певцов.
И чего только не насмотришься на толкучке!
— А ну, налетай, господа мужики! — орет пьяный барахольщик.— Продаю гамузом десять брюк за десять рублей! Без погляда, втемную! Налетай, а то раздумаю!
Прельщенный количеством и дешевкой, мужик хватает сверток, сует деньги и бежит в укромный угол за дощатое строение с вывеской «Портняжья мастерская «Красный сапог». В этой частной мастерской шили и брюки и сапоги. Развернув, мужик находит в свертке лохмотья, оторванные штанины, брючишки, сшитые из лоскутьев, тряпки. Матерясь, он швыряет покупку под забор.
На толкучке обманывали по-всякому.
Сторгует баба пушистую оренбургскую шаль, на ее глазах завернут эту шаль в бумагу, веревочкой перевяжут. Придет баба домой, глядь, а в пакете дырявый мешок.
Прямо на виду, за столиками сидят шулеры, заманивают простаков играть в наперстки, в ремни, в веревочку, в двадцать одно.
Шумит толпа, гадают цыганки, фотографы, накрывшись черными платками, наводят свои «пушки» на клиентов.
Сидит мужик на фоне озера с лебедями, сидит окаменев, выпучив глаза, положив ногу на ногу. Усы растопырены, на колене мосластая ручища с незажженной папиросой, на плечо улеглась луна, из-под стула выглядывает белый лебедь.
Заборы увешаны этими прельстительными «фонами» с дворцами, розами, кипарисами и даже бушующими морями.
Среди толпы мальчишки таскают ведра с водой. Я вижу и нашего Алешку. Он бойко кричит:
— Кому воды, холодной воды! Копейка кружка, налетай, старушка, тащися, дед, отказа нет!
Учился Алешка плохо, не помогали ни уговоры матеря, ни вожжи отца, полосовавшие его спину. Вместо школы он уходил с приятелями кататься на санках или на коньках. Летом бегал по Красному проспекту, продавал газеты, сидел в саду Альгамбра или у Интимного театра с ящичком и отбивал по нему щетками лихую дробь, зазывая щеголей чистить ботинки. Несколько раз удирал из дому. Однажды милиция доставила его аж из Москвы. Отец бил его нещадно, а Алешка только зубы скалил, как волчонок. Он вообще был какой-то дикий, неприрученный.
Вскочив утром с постели, он торопливо запихивал в рот то, что
— В гроб ты меня вгонишь,— плакала мать.
А он кое-как умывался, жадно поглощал все, что попадалось из еды, и, чуть отдохнув, уже начинал мотаться из угла в угол, как в клетке, не зная, чем заняться, и думая только о том, чтобы снова улизнуть на волю. Какое-то нетерпение грызло его, гнало бог весть куда.
Он никогда не играл со мной, и мне было возле него неуютно, тревожно. Я все ожидал от него какой-нибудь дикой выходки.
Вот и сейчас он делает вид, что не приметил меня. Проходит мимо, кричит:
— Кому воды, холодной воды!
Со всех сторон несется:
— Тувалетное мыло!
— Шелковое кашне!
— Дорого просите!
— А на базаре два дурака: один просит, другой дает!
— Туфли «Джимми»!
— Кустюм! Кустюм!
— Раскошеливайся! Дешевше пареной репы!
В одном месте зычно гогочет толпа вокруг женщины. Наверное, сыну купила она ботинки «Скороход». А тут попались дешевые яйца. Она и их купила. Корзины нет. Ну и сложила в ботинок. В толпе прижали, подавили яйца. Кляня все на свете, она выгребает из ботинка яичницу…
Наконец Солдатов уходит. Я шмыгаю в магазин. Санька, зыркнув по сторонам вороватыми глазами, сует мне туго спрессованный комок замасленных денег. Вечером он осторожно раздирает комок на отдельные бумажки, пересчитывает деньги, строго спрашивает:
— Слямзил?
Я трясу головой.
— Обзовись!
— Гад буду.
Саньке пятнадцать, а мне восемь лет, и он командует мной. Он сразу же посылает меня на проспект. Я отыскиваю китайца. У него на ремне через шею висит лоток — страстная мечта всех мальчишек. На лотке ириски, тянучки, маковки, алые и зеленые прозрачные петушки на палочках.
Я накупаю всех этих чудес полный кулек. И уж, конечно, не упускаю случая заработать фуражку ломаных вафель.
Мы возили мороженщикам тяжелые синие тележки-ящики, набитые льдом. Над ними были натянуты на столбиках полосатые тенты. Зажатые стеклянно-прозрачными кусками льда, стояли ведерки с малиновым и сливочным мороженым. Лед таял, из тележек текло.
За помощь мороженщики сыпали нам в кепки, в подолы хрусткие обломки невесомых вафель. На каждой вафле было отпечатано какое-нибудь имя: Коля, Вася, Лиза, Лена…
Тогда мороженое продавали так: положат на дно жестяной формочки кругляшок вафли, туго набьют мороженое, покроют его сверху тоже вафлей, с нужным тебе именем, и выдавят порцию…
На сеновале мы с Санькой опустошаем кулек и схрумкиваем вафли.
Однажды я принес сотню пробок для пугача. Они были приклеены к бумаге. Когда