Путешествия Элиаса Лённрота. Путевые заметки, дневники, письма 1828-1842 гг.
Шрифт:
Восьмого утром поднялся сильный встречный ветер, по всей вероятности, он не стихнет и на следующий день и, несомненно, задержит нас здесь. [...]
На следующее утро где-то между тремя и четырьмя часами нас разбудил резкий, словно тромбон, голос шкипера: «Поветерь!» (попутный ветер). И хотя этот окрик подобно грому разнесся вдоль берега, не знаю, услышал бы я его или нет с того места, где с вечера хотел было устроиться спать. В мгновение ока весь народ был на ногах, послышались бряцание и перестук котлов, чайников, самоваров, корзинок с провизией, жбанов с водой и пр., быстро перетаскиваемых на корабль. [...] Однако, несмотря на оповещение шкипера, то была не «поветерь», а слабый боковой ветер, который, равномерно покачивая, уносил нас дальше вдоль берега. [...] Весь день, следующую ночь и большую часть еще одного дня мы провели на судне, откуда нас ни разу не выпустили на берег. Это превратилось в настоящее мучение, особенно для женщин, потому что на корабле не было тех сооружений, которые сделали бы все выходы на берег ненужными. [...]
Шкипер решил, что лучше вернуться назад в гавань небольшого Пертоминского монастыря, что в пятнадцати верстах отсюда и куда он мог заехать по пути уже на полсуток раньше. Мы вышли на берег перед началом вечерней службы и вся толпа богомольцев направилась в монастырь, чтобы присутствовать на вечерне. Думается,
Каргополь, 23 июля 1842 г.
Я выехал из Онеги 18 числа и прибыл сюда прошлой ночью в 12 часов, проехав триста пятьдесят верст за четверо с небольшим суток, как и положено путешественнику — по восемьдесят верст в день. Было не так-то просто выехать из Онеги, но путь мой откладывался не по тем причинам, которые задерживают путника в наших городах. Что касается задержки с моим выездом, то причиной ее не был манящий перезвон посуды за завтраком или обедом и тому подобными занятиями, а мои собственные сомнения в том, как ехать, через Повенец или через Каргополь, и в том, где раздобыть лошадь. Кого бы я ни спрашивал, никто не мог ничего сказать про дорогу от Онеги до Повенца. Утверждали, что таковой вообще нет, а что расстояние немногим более двухсот верст и что сначала надо несколько миль идти вдоль берега моря до деревни Калгачиха, затем свернуть к Никитскому старообрядческому монастырю, а дальше от деревни к деревне идти пешком, ну а коли повезет, то верхом на лошади. Дорогу в Каргополь знали лучше, так как туда по берегу реки Онеги ведет летняя большая проезжая дорога. На мой вопрос, как лучше попасть в Повенец, мне советовали ехать через Каргополь и Вытегру — довольно остроумный совет — проехать вперед, чтобы затем вернуться назад. Я прикинул, что путь через Повенец обошелся бы вдвое дешевле, так как из Повенца в Вытегру можно проехать по Онежскому озеру, зато поездка через Каргополь была бы вдвое удобнее и быстрее. [...]
Я пошел к хозяину постоялого двора и попросил лошадь или лошадей на первый перегон, но он пояснил, что вовсе не обязан давать лошадей в ту сторону, а лишь до Архангельска и Кеми. Но когда я купил у него бумаги и прочной крученой нити — он одновременно занимался и торговлей — и не стал с ним торговаться, хозяин стал более благосклонен ко мне и обещал к десяти часам вечера прислать пару лошадей, сказав, что не может сделать этого раньше из-за архангельской почты, которую следовало отправить, а также из-за сильной жары, которая утомила бы животных. Но тут мне в голову пришла идея купить маленькую лодку, чтобы не зависеть ни от лошадей, ни от жары, ни от ямщиков, ни от хозяина постоялого двора, и доехать на ней до самого Каргополя, а возможно, и дальше, проплыть через озера Лача и Босье поближе к месту поселения вепсов. Понадобилась бы всего неделя, если бы я на веслах продвигался по пятьдесят-шестьдесят верст в день, но затем я узнал, что на реке Онеге помимо мелких порогов имеются участки с очень бурным течением, по которым трудно, а может, и вовсе невозможно подняться вверх на лодке. И поэтому затея эта оказалась напрасной, я не смог воспользоваться ею.
Накануне я наведался к заместителю почтмейстера, жена которого была родом из Финляндии и говорила по-шведски так же, как я на нем пишу. Теперь я снова пошел к этой госпоже и попросил ее узнать, неужели во всем городе нельзя раздобыть лошадь или две на перегон. Она послала людей, но ничего не нашлось — у кого-то имелась лошадь, но не было повозки, у другого оказалась повозка, но не было лошади, а мне одновременно нужно было и то и другое. В конце концов я уговорил двух женщин отвезти меня на лодке первые шестнадцать верст. И наконец около четырех часов пополудни я отправился в путь, а чтобы добиться этого, мне пришлось почти два дня без отдыха поработать и головой, и ногами, и кроме того, прибегать к помощи других людей, для чего я носил в кармане мелкие деньги «на выпивку» и «на пряники». Видишь ли, здесь чаевые дают в зависимости от пола, мужчине — «на водку», а женщине — «на пряники». Вначале я думал, что независимо от пола можно всем говорить «на водку», но когда я говорил это женщинам, то либо они сами, либо кто-нибудь другой обязательно поправлял меня — «на пряники».
Супруга помощника почтмейстера родилась в городе Ловийса, вышла замуж за выборгского мастера-столяра, но тот умер, и она вышла замуж второй раз за теперешнего мужа, в ту пору служившего в армии в Финляндии. Узнав от местного врача о ее пребывании здесь, я сразу пошел к ним, поскольку был ее земляком, кроме того, не хотелось упускать возможности поговорить на каком-нибудь из тех языков, какими я владел. Был воскресный вечер, и я застал ее сидящей у стола за чтением Библии на шведском языке. Ответив на приветствие, она спросила мое имя, а услышав его, сказала, что мы родственники, поскольку, по воспоминаниям ее давно умершей матери, человек с фамилией, обозначающей корень клена, березы или другого дерева [180] , должен относиться к их роду. Но ее генеалогические пояснения были столь запутанными, что я сильно сомневаюсь, мог ли общий наш предок быть более близок нам, чем Адам, тем более, что ее род был шведского, а мой — финского происхождения. Но мы решили все же считать себя родственниками, так что моя единственная таким образом приобретенная кузина живет в России. [...]
180
Лённрот в переводе со шведского означает «корень клена».
Она рассказала, что не стала отрекаться от веры своих родителей, как сделали многие другие, приехавшие из Финляндии и вышедшие здесь замуж, хотя вот уже двенадцать лет ей приходится обходиться без причастия, потому что ближе, чем в Архангельске нет лютеранского попа. [...] Госпожа задала мне довольно трудный теологический вопрос: может ли она, оставаясь лютеранкой, принимать участие в таинствах православной церкви? Я не сумел ответить моей дорогой кузине, поскольку не знал, имеет ли право православный священник допускать к причастию людей иных вероисповеданий, и посоветовал ей обратиться к попу, надеясь, что если ей это будет дозволено, то я сумею убедить ее, что и таким образом полученное причастие не менее благостно и действенно, чем причастие в лютеранской церкви. Но она была не очень довольна русским попом, который, насколько ей было известно, за все лето не отслужил ни одного молебна о дожде, из-за чего ее картофельное поле увядало. Но господь, который и без наших молитв заботится о нас и нашем картофеле, в тот же вечер, пока мы сидели за чаем, послал небольшой дождик, который был словно предвестником водяных потоков, низвергшихся затем с небес в количестве наверняка достаточном, чтобы примирить ее с попом. А в целом ей так нравилось в России, что, по ее уверениям, даже овдовев, она не поехала бы обратно в Финляндию, хотя у нее не было здесь ни детей, ни родственников. По ее мнению, после некоторых ожидаемых усовершенствований со стороны неустанного правительства Россия вскоре превратится в самую лучшую страну в мире. Мне осталось лишь пожелать, чтобы это произошло как можно скорее, выразив надежду, чтобы затем наступил черед и для нашей страны. [...]
В городе еще жили супруга унтер-офицера, родом из Хельсинки, знавшая шведский, и две женщины из Финляндии, но мне не представилась возможность встретиться с ними. Я невольно подумал: «Если в маленький город Онега с населением в тысячу или полторы тысячи жителей из Финляндии привезены четыре жены, то сколько же их может быть в местах получше?» Слышал, что есть они и в Архангельске, но увидеть не довелось. [...]
Если не считать двух первых перегонов, все сто пятьдесят верст начиная от Онеги не увидишь ни гор, ни холмов, лишь луга по обе стороны реки да деревни, стоящие в нескольких верстах друг от друга. Травы на лугах хорошие, даже дорога поросла травой, скрыв следы колеи. Кое-где виднеются скирды сена, оставшиеся еще с прошлого года. Но даже при таком обилии кормов крестьяне содержат не более восьми — десяти коров и двух лошадей на дворе. Это казалось странным по сравнению с нашими крестьянами, которые, особенно на севере, где сена вдвое меньше, содержат стада вдвое больше. Поля были просторные и обещали хороший урожай. Ни на одном поле я не увидел как следует сделанных канав. Первое льняное поле встретилось лишь в ста пятидесяти верстах от Онеги, но конопляники встречались и раньше. Глинистые почвы здесь сменились супесчаными. В лесу стала встречаться лиственница. Это роскошное дерево, пригодное для строительства, могло бы произрастать и в Финляндии, вплоть до окрестностей Вааса и Куопио, а возможно и севернее, поскольку климат у нас более умеренный.
Жилые дома и снаружи и изнутри напоминают дома русских карел в тех местах Русского Севера, где я бывал. В таких крестьянских домах все подсобные помещения, кроме бани и риги, построены под одной крышей, имеется высокое крыльцо, довольно темные сени с четырьмя, а то и пятью дверьми. Одна из них ведет в избу, другая — на просторный сарай, остальные — в маленькие кладовки или горницы. Кроме того, из сеней ведут ступеньки вниз в крытый двор, состоящий из хлева, конюшни, курятника, загона для овец и закута для телят, — все это расположено в основном под большим сараем. Смею утверждать, что, не изучив как следует дом, в темноте очень легко заблудиться в этом лабиринте помещений, как однажды и случилось с пишущим эти строки. В сарае имеются и другие довольно широкие двери — ворота, через которые по мосткам [въезду] можно въехать снизу с целым возом сена. Крестьянская изба — это помещение, длина и ширина которого равна примерно трем саженям. Самое значительное сооружение в ней — большая четырехугольная печь, расположенная по одну сторону от дверей. Печь с трубой либо без трубы, в последнем случае дым выходит через отверстие, сделанное в потолке. От верхнего угла печи расходятся под прямым углом н упираются в стену два воронца, один вдоль, другой поперек избы. Они проходят на высоте трех локтей от пола, иногда и ниже, так что из-за них приходится чуть пригибаться. На той же высоте вдоль стен идут доски пошире. На них, как и на воронцах, хранятся всевозможные мелкие предметы: ножи, рубанки, сверла, бруски и пр. Под ними на стенах гвозди, на которые можно вешать шапки, рукавицы и другую одежду. Есть маленький шкафчик на стене для мисок и тарелок. В дополнение ко всему вдоль стен в трех четвертях от пола проходят широкие лавки, на которых сидят, но при необходимости на них можно и спать, хотя чаще предпочитают спать на полу. На лавках неудобно спать потому, что по всей их длине не найти места, защищенного от сквозняка; дело в том, что в русских избах имеется по нескольку маленьких окон, как правило — шесть, из которых очень дует. Видимо, прежде по обычаю требовалось, чтобы окна были разной величины — во всех старых избах центральное окно фасадной стены чуть больше всех остальных окон, ширина которых обычно пол-локтя, высота — чуть меньше. В новых же домах окна делают больше и одинаковыми по размерам. Редко где увидишь стулья, но везде есть низенький, длиной в два локтя и шириной в полтора локтя, стол с ящиком [подстольем] под столешницей. Более ничего примечательного в крестьянских избах нет, кроме разве полатей длиной и шириной в три локтя, которые прикреплены к дверной стене на высоте трех локтей и даже более от пола. На полатях, особенно зимой, спят старые люди, любящие тепло, они же часто отдыхают на печи. В похвалу русскому крестьянину следует сказать, что избы, или крестьянские жилища, всегда содержатся в чистоте и порядке, причем в гораздо большей мере, чем повелось у нас во многих местах. Полы чистые, малейший мусор сразу же подметается, и так раз пять-шесть в день. Кроме того, жилое помещение свободно от кадушек, чанов, корыт, ушатов и прочих предметов, которым отведено постоянное место в сенях или еще где-нибудь. Собакам запрещено появляться в избе, и они настолько привыкли к этому с самого появления на свет, что их даже хлебом не заманить через порог, который есть и остается для них non plus ultra [181] . На стенах можно видеть обыкновенные иконы из меди, а также небольшие изображения святых, написанные маслом. [...]
181
Непереступаемый, крайний предел (лат.).
В целом русский крестьянский дом — это длинная и узкая постройка, из которой где-нибудь сбоку выступает подсобная часть. Завершает этот ряд помещений изба, фасадом выходящая на деревенскую улицу либо на проезжую дорогу, которая, оказавшись между домами, создает впечатление прямой улицы. Некоторые дома имеют два этажа жилых помещений, кроме того, чердачную комнату с балконом на улицу. Здесь вообще не увидишь господской усадьбы, украшающей нашу сельскую местность, равно как ни одного дома, покрашенного в красный цвет. Даже церкви не покрашены и, подобно всем прочим строениям, имеют естественный цвет дерева. Возле домов недостает огородов и зеленых лужаек, придающих особый уют финскому крестьянскому жилищу. Но поскольку дома стоят на одинаковом расстоянии друг от друга, в четырех-пяти саженях, и все выходят фасадом на дорогу, здешние деревни кажутся строго спланированными; при строительстве наших деревень это наверняка никому не приходило в голову. На первой половине пути от Онеги я не видел хмельников, но затем они стали попадаться.