Путешествия по следам родни
Шрифт:
Потушив огонь, я двинулся по тропе вдоль и вверх по ручью и вскоре действительно вышел на картофельные гряды, с трех сторон окруженные лесом. Человек в солдатских галифе и защитной омоновской куртке и двое детей убирали в мешки рассыпанный по грядам картофель, их собака меня облаяла. Гряды были очень глинистые, сырые, на некоторых валялись не завязавшиеся капустные вилки и белые корневища. Я прошел мимо тлевшей кучи ботвы и по тропе мимо них углубился под полог леса. Везде было пестро от опавшей листвы, но еще больше ее сохранилось на деревьях, в этой частой короткоствольной роще из молодых кленов, берез, осин. На лужайке, усыпанной золотыми листьями, посидел на останках какого-то железного лома (по-моему, сенокосилки), покурил, вспомнив, как часто сиживал в таком вот вертячем кресле на косилках и жнейках одного вологодского колхоза; затем прошел задами дачного поселка, огороженного ячеистой металлической сеткой от бродяг, подобных мне. Дорога – две заросшие колеи, полные воды и палых листьев, - вела под полог леса, и, хотя сильно смерклось, я знал, что пойду по ней, куда бы она ни вывела. Мне бы жить в штате Теннеси во времена Майн Рида, описания которого я вижу, как если бы сам там присутствовал и действовал, кочевать под открытым небом, потому что, увы, я был и остаюсь мужчиной, в отличие от большинства этих общественных глистов; уж там бы я наверное нашел себе друга…
Через два километра дорога вывела к обочине какого-то шоссе, по которому я не пошел, а через
Спустя минут десять из сизой тьмы вслед за мной выросли три фигуры – двое мальчишек подростков и девчонка, спросили у меня дорогу; они явно спешили, были напуганы темнотой или сбились с пути. Я объяснил что знал, но после их ухода через пять минут поднялся и сам: заночевать можно было разве на дереве, на лабазе, но я ни одного не заметил. Эти трое с размытыми очертаниями лиц неотчетливо, протогенетически напомнили двух двоюродных братьев и сестру, какими я их помнил, когда в последний раз видел. Так что демонстрировалась некая схема взаимных поисков родственниками друг друга: ищущие спрашивали у знающего. Здесь все либо искали, либо знали. Знающие морочили ищущих, зато у ищущих было много сил. Я раскидал костер, чадящие головешки спихнул в канаву и двинулся следом. Было тревожно, но не тем молодым страхом сильного зверя в ночном лесу, а неким пантеистическим, диковинным (так блеет заблудившийся козленок с приближением волка): перепутывались какие-то важные пространственно-временные отношения, и этого нельзя было допустить. Хотелось здоровья и наполненного одиночества, а мне опять предлагали какую-то гонку на выживание. Тогда мне еще не приходило в голову, что можно просто уехать куда-нибудь и пропасть без вести. Как тот русский император, который не умер в Таганроге, а ушел в пустынь. Да, так. Свобода на Западе выражается в том, чтобы захватить участок и обосноваться на нем. Свобода на Востоке заключалась в том, чтобы вылететь из улья, сказав, что за медом, и больше туда не возвращаться. Некоторые улетали на тот же Запад, но у меня что-то не получалось. Начать с того, что было не менее пятерых охотников купить мою квартиру, но – задаром. Так у нас велись дела: всегда предполагалось, что из двух участников сделки один обязательно дурак.
Позже, обобщая опыт всех путешествий (и более ранних, о которых еще не написано), я стал догадываться, что инстинктивной их целью была не только любовь к природе и стремление к здоровью, но и стремление найти некое пространственно-временное положение, в котором было бы удобно, покойно и счастливо. Я человек деревенский до мозга костей. Даже жители сел и городков на десять-пятнадцать тысяч жителей имели передо мной неисчислимые преимущества; в частности, они умели жить в камне, не страдали оттого, что не чувствовали мягкой почвы под обувью. Скитаясь теперь по проселкам и тропам, я как бы восстанавливал координаты той единственной – моей – деревни, в которой родился, а также вологодского поселка Майклтаун (пусть будет это название). Деревня вроде бы была совсем чужая, незнакомая, - и вдруг я чувствовал, что вхожу в ту, в которой лет этак тридцать пять – сорок назад гостил у бабушки: вот заулок к магазину, вот тропа через поле к речке. Сейчас, следуя за этими тремя, я, оказавшись на краю леса, ощутил, что вхожу в свою вологодскую деревню со стороны лугов и поля. Окрестность была иная: там тропа шла посреди поля, а слева вилась изгородь вдоль речки, которую не было видно за кустами, - здесь слева шел плотный лесок без всякого намека на реку. Но впереди, как тогда, так и теперь, в ночной мгле ярко светились приветливые огоньки, и это создавало полную иллюзию, что мне двенадцать лет и я возвращаюсь домой, запозднившись с рыбалки. Нет, в том поле детства было не так голо и зелено, как в этом, стриженном, точно газон, но огни-то были настолько те же, что я в страхе остановился, решившись не входить. Заночую-ка я вон там, в перелеске, откуда видно шоссе с проходящими машинами. Было уже так темно, что я то и дело сбивался с тропы; но смеркалось еще заметнее от тучи, обволакивающей небо за спиной. Пошел мелкий дождь. Спать у кромки поля, под дождем, наблюдая, как по шоссе движутся зажженные огоньки фар, - даже Велемир Хлебников с его пресловутой наволочкой, набитой рукописями стихов, бредущий по российским проселкам в голоде и холоде гражданской войны, вряд ли чувствовал себя бесприютнее. Да, я ушел из дому и не вернусь туда, но это не такая подлость, чтобы так наказывать меня! В этих автомобилях едут люди, в этих домах спят другие, - они все за редкими исключениями покинули отчий дом, но ведь рок не гонит их скитаться пешком по дорогам Подмосковья, чтобы обрести утраченную гармонию. Я так боялся этого оживленного шоссе и этих фар, что захотелось тут же лечь на короткую щетину озими и умереть при дороге. Я ничего в этой жизни больше не понимал. Я знал только, что что-то препятствует мне войти с тылу в деревню Поливаново, сесть где-нибудь на автобус и вернуться в Москву. Москва была чудовищем, шоссе было рекой зла, я был растерянным ребенком, который стоит и мокнет под дождем и от страха не смеет плакать. У всех был свой дом (и у меня тоже, пусть холостяцкий), но казалось, что только один я на всей земле так люблю поле, горизонт, мокрый дождик, шевеленье осенней тучи над головой. Я любил э т о и отторгал все искусственное. То есть, просто все дела рук человеческих, всю цивилизацию. Наверное, так робко крадется одичавший домашний кот к жилью, в котором когда-то обитал, так бизон нюхает загородки, в которых днем побывало дойное стадо. Я знал, что я не один такой - д и к и й, но сейчас это не имело значения. Значило только, что я не люблю все это: крашеные самоходные повозки на колесах, крепкий деревянные дачи на кирпичном фундаменте под крышей из листового кровельного железа и вон тот искусственный водоем – пруд, в котором мертво поблескивает свет фонаря. Сейчас я видел их со стороны и очень трезво понимал, что они сумасшедшие. Они сумасшедшие, а я здоровый, простой
Вместе с тем было не очень понятно, как сложится моя хорошая, правильная и мудрая жизнь, если я сейчас лягу под кустом, а завтра чуть свет, дрожащий от холода, проснусь под серым осенним небом. Ведь не выстроится же в одну ночь хрустальный дворец посередь поля, как в русской народной сказке, где я проживу долго и счастливо. Там, впереди, у н и х, была организация, было злой волей составленное движение повозок и органических тварей, и было до горечи понятно, что надо идти заискивать и кланяться этой злой воле, чтобы быть принятым в организацию и утратить самосознание. Мое самосознание и покой здесь – там подменяли целью и движением. Меня просто положат, как сборочную деталь, на конвейер шоссе, в городе автомат сгребет меня членистой клешней и опустит по эскалатору пунктов на семь под землю, там меня затолкнут в электромагнитное ложе поезда вместе с другими деталями, вытолкнут по команде, поднимут на семь пунктов вверх, переместят мимо киосков и аптеки, поднимут на три пункта над землей, втолкнут в секцию, защелкнут дверь.
Свободный человек может любить такую судьбу?
Тем не менее средь поля я размышлял недолго – по насыпному валу прошел вдоль пруда (слева открылся извив какой-то большой реки), по крутой каменистой улице поднялся вверх, подошел к застекленной веранде очень новенькой, но скромной дачи, постучал, попросил напиться. Неожиданно приветливая русская женщина позвала меня пить чай, а когда я отказался, вынесла кружку молока и три сочных бутерброда с вареной колбасой. Я даже не особенно отказывался – настолько запросто мне их вручили, лишь смутился очень. На крыльцо доверчиво вышел симпатичный пожилой человек и рассказал, как ехать. В ответ я так же доверчиво сообщил, что путешествую и в их лесничество проплутал до темноты. Сколько можно было судить по краткой беседе, это был либо простой и очень честный рабочий, либо художник на покое. Последовав его указаниям, на ходу употребляя бутерброд, я вышел к шоссе, но там стало понятно, что домой меня не тянет. А, была не была, заночую где-нибудь здесь. Я вернулся в деревню, спустился той же дорогой и пошел по тропе вдоль реки, которую за неподвижностью принял сперва за извилистый пруд.
По берегу росли редкие старые березы, но хвороста было так мало, что мой костер продержался только минут сорок: хватило, чтобы вскипятить чайник и при его свете уложить в рюкзак нехитрые припасы. Я избегал всю окрестность в поисках хоть каких-нибудь прутиков, сжег все пакеты и банки, оставленные рыбаками, обломал все нижние сучья, до которых дотянулся, но костер все-таки потух. Хоть я и изображал из себя ковбоя, но спать на голой земле, завернувшись в плед, не решился, потому что завтра следовало явиться на улицах Москвы. Знал, что если в волосах у меня будет солома и пепел костра, а плащ позеленеет от травы, не исключено, что первый же милиционер на Павелецком вокзале попросит документы, несмотря на интеллигентную внешность и совсем не испитой вид. Но спать все же хотелось. Вздрагивая от холода и нервного возбуждения, совсем не согретый чаем, я двинулся наобум в поисках подходящего ночлега. Все-таки это была река, сорная волжская река в траве, кувшинках и бензиновых разводьях. Оказывается, было всего только десять часов вечера, потому что там, где светилось городское зарево, вдруг вспыхнули огни праздничного орудийного салюта. От нечего делать я им отсюда любовался, хотя пошлостью от этих ярких букетов так и разило, как от румян городской девушки с цыплячьей кожей: напрасно пытался фейерверкер выдать анемию и бледную немочь за буйство жизни. Высоко взлетавшие шутихи лопались и рассыпались, отсвет радужных огней ложился на сонную воду, в которой под тонкой пленкой нефти что-то еще пыталось булькать: какие-то земноводные.
Рощица осталась позади, я вышел к глухому забору, окружавшему дачный поселок. Аккуратно обошел его кругом, будя собак, также аккуратно пробовал открыть висячие замки на решетках своим квартирным ключом, но нигде не нашел никакой лазейки в добросовестных кованых изделиях. Дачи выглядели мило, как городок гномов из детской книжки, но запустить камнем хотя бы в одну из них пришло на ум много позже, когда я уже брел лесом, впотьмах обдираясь о сучья: конструктивные решения часто возникают априори. Следующим было некое садовое товарищество, совсем не огороженное; оно называлось «Авангард», «Политехник» или что-то в этом роде: черная табличка, прибитая к сосне, надпись белыми буквами. Уют и здесь был везде под замком. Под окнами одной из дач стоял синий колесный трактор «Беларусь». Я с трудом забрался в кабину, но там была такая теснота и холод от некрашеной стальной обшивки, что показалось, будто тебя выставили с голой задницей в лунную полночь в поле на трескучий мороз. Как они ездят в этих колымагах, где все трясется и дребезжит?
Неподалеку стоял небольшой, объемом с мою городскую квартиру, рубленый садовый домик с окном и дверью, врезанными заподлицо, вдоль стены были сложены доски. «Опять повезло, - подумал я, укладывая их поровнее вдоль теневой стороны. – Если когда-нибудь разбогатею, вся мебель у меня будет обязательно деревянная, а стулья обязательно без обивки и подушек, с прямыми спинками. Дерево – единственный материал, с которым приятно соприкасаться такому неженке, как я». Наверху вместо звезд на этот раз висел скат шиферной крыши, но зато в соседнем огороде хорошо пошумливала под ночным ветром осыпавшаяся лиственница. Под досками первое время кто-то шебуршил и возился, и я думал: только бы не змея, им бы пора уже в спячку. Ветер сюда не задувал, но его движения чувствовались сразу за углом сруба. Я повернулся набок, прижавшись спиной к шероховатой стене, и старался расслабиться, несмотря на ощутимую возню этой крысы или змеи и сухое шелестенье хвойных игол наверху. Раскладная диван-кровать, которую я каждый вечер застилал во всю ее двуспальную длину крахмальной простыней, пуховая подушка с полосатой наволочкой и ватное одеяло в пододеяльнике были просто патрицианской роскошью по сравнению с этой постелью, но зато я не знал, что ждет меня завтра.
НАХАБИНО – ПАВЛОВСКАЯ СЛОБОДА
1
В те годы, когда я злился, очень важничал и бросал вызов правительству, мне стали назначать цену. Почему-то женщины и, чаще всего, замужние. И вместо чаемого общественного признания своих заслуг я получил море женской любви, куда тотчас стекала моя сперва, не успев даже хорошенько созреть. Я хотя женщин я на дух в те годы не переносил, они почему-то окружали меня все плотнее.
Вот в эти-то дни недовольства своим общественным статусом я получил неожиданное приглашение от одной красивой женщины вступить с ней в фиктивный брак. Получалась вообще странная вещь: я жаждал Славы, а мне упорно предлагали Бабу. Женщина мне очень понравилась, я встретился с ней, узнал, что за прописку на моей жилплощади мне предлагают тысячу долларов и, хотя был свободен, понял, что это идет вразрез с моими попытками продать квартиру и эмигрировать. В минуты опасности и душевного напряжения я бываю чрезмерно осторожен. Осторожность подвела и на сей раз: я не осмелился сразу принять такое решение судьбы, продать независимость хотя бы и за значительную для меня цену, а стал обиняками выведывать, что за птица – эта барышня. Она оказалась законной женой одного знакомого писателя, прописанной в Подмосковье и, к тому же, с ребенком. Со злобой и негодованием я понял, что, живя внутри женского организма страны под названием Россия, трудно быть мужчиной, что каждое твое простое стремление подвергается коррекции и что мужик с ребенком на руках, установленный в Берлине в Трептов-парке, - это и есть, похоже, наш отечественный символ. Очень хороший антипод со статуей Свободы. И меч у него в руках внушает уважение.