Пути небесные. Том 1
Шрифт:
Так, в темную мартовскую ночь, на Тверском бульваре, где поздней порой сталкиваются обычно ищущие невысоких приключений, скрестились пути двух жизней: инженера-механика Виктора Алексеевича Вейденгаммера, 32 лет, и золотошвейки Дарьи Ивановны Королевой, 17 лет. Случилось это в ночь на Великий Понедельник.
III
ИСКУШЕНИЕ
Эта ночная встреча на Тверском бульваре стала для Виктора Алексеевича переломом жизни. Много спустя, перед еще более важным переломом, он прознал в этом «некую благостно направляющую Руку». Но в то раннее мартовское утро, на Страстной площади, случившееся представилось ему только забавным приключением. Смешным даже показалось, как это он разыграл романтика: утешал на бульваре незнакомую девицу, растрогался, проводил до святой обители, для чего-то и сам вошел, постоял у заутрени и даже не без волнения взглядом искал е е в полумраке храма, — совсем как герой Марлинского или Карамзина. Но за усмешкой над «несчастным героем нашим» была и мимолетная грусть, что милое это личико больше ему не встретится.
И вот что еще случилось.
Выйдя на
— Специалисты, — невропатологи или физиологи… — разберутся в этом по-своему… — рассказывал Виктор Алексеевич. — Стыдно вспомнить, но мной овладело бурное чувство вожделения. Теперь я знаю — и не только по «житиям», — что нечто подобное бывает с иноками, с подвижниками даже, и заметьте: во время сильнейшего душевного напряжения, когда все в них «вознесено горе», когда они предстоят перед наисвященнейшим, так сказать… и вдруг — «бесовское наваждение», бурное вожделение картины великого соблазна. Люди духовного опыта это знают. Бывало со мной и раньше нечто похожее: после большой умственной работы, экзаменов, например, когда тело изнемогало, — в недрах, как бы в протест, начинается будораженье, раздражение «темных клеток», должно быть, смеж ных со «светлыми». Я тогда так и объяснил, увлеченный работой Сеченова «Рефлексы головного мозга». То же бывает после радений у сектантов И вот в то утро, после величественного «Чертога»… — и тогда мне, неверу н и к а к о м у, этот тропарь показался проникновеннейшим: «Просвети одеяние души моея, Светодавче!»… — после целомудреннейших, хрустальных голосов юниц чистых, курений ладанных я почувствовал бурный прилив хотений. Не сразу, правда. Сперва — восторг, так сказать, пейзажный: из-за монастыря, влево от меня, за голыми деревьями бульвара, над где-то там Трубной площадью, местом довольно «злачным», заметьте это… — розовым шаром солнце, первовесеннее. Воздух!., розовый воздух, розовый монастырь, розовые облачка, огнисто-розовые дома, розоватый ледок на лужах, золотистый навоз, подмерзший, но раздражающе остро пахнущий. Ледок… в кружевцах ледок, в кружевных пленочках-иголках, и под ними журчит водичка, первовесенняя. Увидал эти лужи-пленки и, как мальчишка, давай похрустывать и смотреть, как из дырок свистят фонтанчики. Страстную радость жизни почувствовал, всеми недрами… и меня вдруг осыпал-защекотал какой-то особенно задорный, трескучий щебет откуда-то налетевших воробьев.
В таком розовом настроении он проходил по площади, и его чуть не сшибла мчавшаяся коляска с офицерами и девицей: мелькнули эполеты золотые, играющий женский голос задорно крикнул: «Гут-моэн-майн-киндхен!» ~~ блеснула крахмальная оборка юбки. Его кинуло в жар от этого лёта и голоса. Захотелось курить, но спичек не было, — оставил, пожалуй, на скамейке. Он пошел бульваром, размашисто, распахнув пальто, — стало вдруг очень жарко. Издали увидал скамейку, подумал — не она ли? — и угадал; валялась под ней коробка серничков. Он сел, с жадностью закурил, и тут началось «искушение», — бурный наплыв хотений.
— Таких бурных, — рассказывал Виктор Алексеевич. — никогда еще не бывало… и в самых кощунственных подробностях, которыми я разжигал себя. И в центре всего этого омерзительного сора был этот чудесный монастырь с его благостной лепотой, с голосами юниц и с той, которую я только что «спасал», а теперь… мысленно растлевал.
Он вызывал в мечтах милое личико, полудетское, нежное, бледное в наливавшемся рассвете, и трогательный голос, в котором теперь звучало глубокое-грудное, задорное, как крик промелькнувшей немки. Тут же припуталась и белая оборка юбки, и синее платье, обтягивавшее ноги, и темные кудряшки, выбившиеся прядкой из-под платочка, и серые глаза в испуге, и по-детски раскрытый, беспомощный и растерянный, бледный рот, с чуть отвисшей губкой. Эта беспомощность и растерянность привлекали его особенно. Ему представлялась такая возможная, но — досадно — неосуществившаяся картина: он уговаривает ее пойти с ним, и она растерянно готова, и вот они идут, в рассвете… и она остается у него. Он досадовал на себя, что поступил необдуманно, не отговорил ее от этой прикрытой благочестием кабалы, от даровой работы на тунеядок, на этих чернохвостниц, важно пожевывающих губами матушек, игумений, казначей. Припоминал рассказы-анекдоты о столичном монастыре у веселого бульвара, о миловидных послушницах и клирошанках, которых настоятельницы-ловкачки отпускают на ночь к жертвователям-купцам и всяким там власть имущим. И он, в сущности, сам толкнул юную, чистую девушку в эту яму, сказав, что двести рублей для вступления в монастырь найдутся. Возьмут ее с радостью, конечно… за одно золотошвейное мастерство, помимо всего другого… — хорошенькая, глаза какие! — там это нужно для всех этих пустяков-прикрытий, — для «воздухов», покровов, хоругвей, чего там еще!.. — а в свободный часок будут отпускать напрокат, «во славу святой обители».
— Такие и еше более растлевающие мысли меня сжигали, — рассказывал Виктор Алексеевич. — Я, человек культурный, нес всю эту — убедительную для меня тогда — чушь. Мне хотелось просто и м е т ь эту беззащитную, но это хотение я старался прикрыть от таившегося во мне надсмотрщика, А хотение напирало, и я напредставлял себе, как веду ее, как она нерешительна, но потом, шаг за шагом… Даже утренний час представил, с горячими калачами и «рюмочкой портвейнца»… — тут же у гастрономщнка Андреева, против генерал-губернатора, прихватить икорки, сыру швейцарского, тянучек… — непременно тянучек, они очень тянучки любят, такие полудети, — фисташек и миндальных тоже, — все до точности расписал. И как она будет
В таком состоянии одержимости он направился дальше по бульвару. Было еще безлюдно, а ему хотелось какой-нибудь подходящей встречи. Поднявшееся в нем т е м н о е закрыло чудесное розовое утро, и его раздражало, что бульвар пуст, что нет на нем ни вертлявых весенних модниц, ни жеманных немочек-гувернанток, ни даже молодых горничных или модисток, шустро перебирающих ногами, подхватив развевающийся подол. Дойдя до конца бульвара, он опять повернул к Страстному и увидал монастырь с пятью сине-золотыми главками за колокольней. Эти главки жгли его колким блеском сквозных крестов, скрытым под ними ханжеством. Дразнила мысль- зайти как-нибудь еще, послушать миловидных клирошанок, бледноликих и восковых, в бархатных, франтоватых, куколях-колпачках. Это казалось таким пикантным: «как траурные институтки». Казалось, что в с е может легко осуществиться: у ней есть его карточка, она может прийти к нему, попросить насчет паспорта или просто поблагодарить за участие… — «как обошлись со мной!» — можно уговорить, и она останется у него. Все казалось теперь возможным. Он спустился Страстным бульваром, постоял нерешительно у Петровских ворот и пошел вниз, к Трубе. На бульваре попалась ему бежавшая с калачами горничная, и он посмотрел ей вслед, на ее бойкие, в белых чулочках ноги. На Трубной площади, у «греховного» «Эрмитажа», стоял только один лихач. Он поманил его, даже не думая, куда и зачем поехать, но лихач почему-то отмахнулся.
С того утра началась угарная полоса блужданий, удачных и безразличных встреч. И во всех этих встречах и блужданиях дразнило и обжигало неотступно — «как зов какой-то» — казалось бы, уже потускневшее, как бы виденное во сне под сине-золотыми главками, за розовыми стенами, милое личико под куколем. В блужданиях, ставших теперь обычными, средоточием оставался монастырь. Виктор Алексеевич, «как одержимый, в дрожи», приходил слушать пение, разглядывал миловидных клирошанок, но е е не видел ни разу. Были из них красивые, и все были затаенно-скромны. «Из приличия», он давал на свечи и даже снискал благоволение старушки-свещницы, которая уважительно ему кланялась и всегда спрашивала: «Кому поставить накажете-с?» Но за три месяца так и не решался спросить у нее, здесь ли послушница Даша Королева.
— Я кружился у монастыря, — рассказывал Виктор Алексеевич, — как лермонтовский Демон, и посмеивался- язвил себя. И чем больше кружил, тем больше разжигался. Тут столкнулись и наваждение и… как привождение. Меня в е л о. Иначе нельзя и объяснить, что со мной случилось. И вот когда я почувствовал, что так дальше не может продолжаться, — я отказался от перевода в Орел с значительным продвижением по службе, стал запускать работу, и нервы мои расстроились невероятно, — я, наконец, решился.
В душный июльский вечер, когда даже на бульварах нечем было дышать, он вдруг почувствовал мучительную тоску, такую же безысходную, как в памятную мартовскую ночь, когда с облегчением думал о «кристаллике». Это случилось на бульваре. Он пошел обычной дорогой — к монастырю. Было часов шесть, ворот еще не запирали. Совсем не думая, что из этого может выйти, он спросил сидевшую, как всегда, у столика с оловянной тарелочкой пожилую монахиню, можно ли ему повидать «матушку А-гнию». Старушка приветливой да же с поклоном сказала, что сейчас вызовет привратную белицу, она и проводит к матушке. И позвонила в сторожевой. Этот «зовущий» колокол отозвался в сердце Виктора Алексеевича звоном пугающим и важным: «Н а ч а л о с ь», — так и подумал он. А старушка допрашивала, не родственничек ли будет матушке Агнии: «Она у нас из хорошего звания, дочка 2-й гильдии московского купца была, из Таганки… пряниками торговали». Привратная белица повела его в дальний корпус, мимо густо-пахучих цветников, полных петуний и резеды; белицы, во всем белом, их поливали молча.
В глубокой, благостной тишине, в запахе цветов, показавшемся ему целомудренным и благодатным, в робких и затаенных взглядах из-под напущенных на глаза белых платков трудившихся над цветами белиц, в шорохе поливавших струек, в верезге ласточек, в дремлющих на скамьях старушках — во всем почувствовался ему «мир иной». Тут впервые он ощутил неуловимо бегло, что «эта жизнь имеет право на бытие», что она «чувствует и поет молчанием».
— Я ощутил вдруг, боясь и стыдясь додумывать, — рассказывал Виктор Алексеевич, — что все эти девушки и старухи в ы ш е меня и чище, глубже… что я забрался сюда, как враг. Я тогда в самом деле почувствовал себя т е м н ы м… нечистым себя почувствовал. Я старался прятать глаза, словно боялся, что эти, ч и с т ы е, все узнают и крестом преградят дорогу. Но при этом было во мне и поджигающее, «бесовское», что вот, мол, я, демон-искуситель, п е р е с т у п л ю! Некое романтичное ухарство. И-присутствие с и л ы, которая ведет меня, и я бессилен сопротивляться ей.
«Переступал», а ноги дрожали и слабели. Он кланялся вежливо особенно почтенным старицам, недвижно сидевшим с клюшками. Властный голос спросил белицу: «Не к матери ли Ираиде?»- и белица ответила, склонившись: «К матушке Агнии, сродственник». Вот уж и ложь: но — «началось», и теперь будет продолжаться, В прохладном каменном коридоре белица тихо постучала, пропела тонехонько «входное», и Виктор Алексеевич получил разрешение войти.
Он увидал высокое окно в сад, наполовину завешенное полотняной шторой, а у окна на стуле сухенькую старушку, торопливо повязывающуюся платочком. Старушка, видимо, только что читала: лежала толстая книга и на ней серебряные очки. Были большие образа, и ширмы, и обвитая комнатным виноградом арка в другой покой. Старушка извинилась, что встать не может, ноги не слушают, предложила сесть и спросила: «От какого же родственника изволите вы пожаловать?» Спросила об имени и отчестве. Он смотрел на нее смущенно: такая она была простая, ясная, ласковая, доверчивая.