Пути небесные. Том 1
Шрифт:
«А мы к вашей милости, сударь, премного вами благодарны за заботы о нас, сиротах… втайне творите, по слову Божию… спаси вас Господи, Христос Воскресе. Узнали сердцем, Дашенька так учуяла… на Светлый День взысканы от вас гостинчиком вашим и приветом… уж так задарены… глазам не верим, а поглядишь…»
Он растерянно повторял: «что вы, что вы» — и увидал благоговеющий взгляд, осиявший его когда-то, милые руки девичьи, вылезавшие сиротливо из коротких рукавчиков черного простого платья совсем монастырского покроя, и ему стало не по себе, — чего-то стыдно. А матушка Агния все тараторила напевно, «человеческая овечка»:
«Примите, милостивец, благословение обители, освященный артос, всю святую неделю во храме пет-омолен,
И развернула белоснежную салфетку.
«Под образа подзорчик. по голубому полю серебрецом, цветочки, а золотцем — пчелки… как живые! Работа-то какая, загляденье… и колоски золотцем играют… глазок-то какой… прямо золотой, ручки серебряные. А образов-то у вас, как же… не-ту?» — спросила она смущенно, оглядывая углы.
Он смутился и стал говорить невнятное.
— Мне стало стыдно, — рассказывал Виктор Алексеевич, — что я смутил эту добрую старушку и оробевшую вдруг черничку, светлую. Но я нашелся и объяснил, надумал, что образа там… а тут… отдан мастеру «починить»!.. Так и сказал — «починить», как про сапоги, вместо хотя бы «промыть», что ли, — и вот, к Празднику т а к о м у… и не вернул!
Матушка Агния посокрушалась, справилась, какой образ и чье будет «благословение», и сказала, как бы в утешение, что и у них тоже, в приделе Анастасии-Узорешительницы, отдали так вот тоже ковчежец, из-под главки, посеребрить-почистить, а мастерок-то пья-аненький, он и подзадержал… а время-то самое родильное, зимнее… зачинают-то по весне больше, радости да укрепления приезжают к ним получить, а ковчежца нет… печали-то сколько было. И велела «сероглазой моей» достать подарочек — туфельку-подчасник, вишневого бархата, шитую тонко золотцем: два голубка, целуются. Это его растрогало, такая их простота-невинность: невесты такое дарят или супруга любимому супругу. Он развязно раскланялся, даже расшаркался и сказал: «Вот отлично, это мы вот сюда пристроим» — и приколол уже всунутой в петельку булавкой на стенку к письменному столу. А они стеснительно стояли и робко оглядывали длинные полки с книгами и синие «небесные пути», давно забытые. Он предложил им чаю, но матушка Агния скромно отказалась:
«Мы к вам, сударь, уж попимши чайку поехали… а хозяюшки-то у вас нету, одни живете? Что ж нам беспокоиться. Простите, уж мы пойдем. Так вы нас обласкали, уж так приветили… и сиротка моя первого такого человека увидала, молимся за вас, батюшка. А она теперь уже первый голосок на крылосе, не нахвалится матушка Руфина, всякие ей поблажки. Узнала, благодарить мы едем, двадцать копеечек из своих на извозчика нам дала, как же-с. А уж такая-то бережливая… да и то сказать, какие у нас доходишки, чего сработаешь одеялами, вот стегаем, а то все добрые люди жалуют. Обитель у нас необщежительная, а все сам себе припасай. А меня ноги поотпустили, фершалиха наша из обеих натек повыпустила-облегчила, а то бы и службы великие не выстояла. Вот мы и добрались до вашей милости…»
Она еще долго тараторила. Он все-таки упросил ее присесть и выкушать хоть полрюмочки мадерцы. Она все отказывалась и благодарила, но все-таки присела и выпила мадерцы, хоть и не надо бы. Пригубила и черничка, опустив долгие темные ресницы, и облизнулась совсем по-детски. Он стал настаивать, чтобы она выпила все, до донышка. Она, в смущении, покорилась, щеки ее порозовели, на глазах проступили слезы. Сидела молча и робко оглядывала стены и на них синие, непонятные ей листы. Потом стала смотреть в окошко, на еще жиденькую сирень.
«Сине-льки-то у вас что бу-удет! — радовалась матушка Агния. — Да что же это мы, Дашенька… так и не похристосовались с господином, а он нам… Яичко ваше под образа
И сама вытянула из-за ворота Дашеньки цепочку и навески, Дашенька сидела как изваяние, опустив глаза, словно и не о ней речь. Не подымая ресниц, заправила цепочку. А старушка все тараторила:
«Как же, как же., писанки с нами, в плечико поцелуем хоть…» И она вынула из глубокого карма на розоватые писанки с выцарапанными добела крестами и буковками «X. В.».
Он принял писанки, приложился к виску матушки Агнии, а она поцеловала его в плечико. Потом, обняв Дашеньку глазами, он взял сомлевшую ее руку и, заглянув в убегающие глаза, трижды крепко поцеловал ее в податливый детский рот. Она шатнулась, и невидящие глаза ее наполнились вдруг слезами.
«Обычай святой, Господний…» — умилилась матушка Агния, не замечавшая ничего.
Он проводил их, заперев парадное, и высунулся в окно. Дашенька вела матушку Агнию, и он ждал, не оглянется ли она. Она не оглянулась. И когда они доплелись до поворота переулка, он вспомнил, что не дал им денег на извозчика, а у них, пожалуй, и на извозчика нет.
— Вел я себя, как щелкопер, — рассказывал Виктор Алексеевич. — Эти поцелуи я и до сего дня помню. И все вранье, и любованье ее смущением и целомудрием. Пришли, чистые обе, принесли святое, а я… смаковал в мечтах… И осталось это во мне, греховное, до конца, до самого страшного…
Это «самое страшное» пришло скоро и неожиданно, — «как вихрем налетело». Виктор Алексеевич крепко помнил тот майский день — «неделю о слепом», — «ибо я именно был с л е п о й!» — неделю шестую но Пасхе, воскресение.
С «христосования» он так и не заходил в Страстной. Пришлось поехать в командировку, случилось где-то крушение, и надо было принимать разные комиссии. С взбитыми нервами, уставший, вернулся он к себе ранним утром и не узнал квартиры: за недели его отсутствия все распустилось и разрослось в саду, в комнатах потемнело, и сильная, пышная сирень так и ломилась в окна. Он распахнул их с усилием итак и ткнулся в душистые облака цветов. Застоявшийся воздух в комнате сменился горько-душистой свежестью, кружившей голову после вагонной ночи. Он выпил крепкого чаю с ромом, с наслаждением закурил и сел на подоконник. Сирень щекотала ему щеки, и ее горьковатый запах вызвал в его душе нежную грусть он ей, о «милой девочке», которую не видел с самого «поцелуя», его обжегшего. И вот кто-то чуть позвонил в парадное. Он пошел отпереть — и вдруг увидел е е! Он даже отшатнулся, увидав заплаканные, молящие глаза… подумал: «Случилось что-то… убежала из монастыря?..» — и в нем пробежало искрой, «поганенькой надеждой».
— Именно подленькой надеждой на ее беззащитность, беспомощность. Мелькнуло мне: вот, пришла… к «доброму барину»… И добрый барин достойно ее принял.
Что же случилось? Обыкновенное, но великое горе для нее: ночью внезапно скончалась матушка Агния, Обливаясь слезами, как ребенок, она лепетала спутанно, словно прося защиты: «Никого теперь… бабушка тихо отошла… склонилась и отошла…» — она называла теперь не по-уставному- матушка, а по-родному: «Читала Писание… никого теперь… побежала сказать, утра все дожидалась… бабушка раньше наказывала, чуть что… предупредить… похороны послезавтра… парадные похороны…» Она плакала надрывно, всхлипывая, как на ночном бульваре, в мартовскую ночь, потрясшую его «откровением раздавшегося неба». В нем защемило сердце, и он стал утешать ее. А она лепетала, всхлипывая и надрываясь: «Отошла ти-хо… склонилась на бочок…» Он слушал, стоя над ней, обнимая ее за плечи, прижимая к себе, жалея. Он говорил ей совсем невнятное, держал за холодную, трепетную руку и смотрел в залитые слезами блистающие глаза ее, ослепленные ярким солнцем, поднявшимся из-за сиреней.