Путники в ночи
Шрифт:
Вася рос тощим, синюшным от плохой еды и долгое время был маленького роста. Все знали, что в Ленинграде он родился недоношенным. Однажды в школьном коридоре его поймала твердая и в то же время теплая женская ладонь, встряхнула, словно тряпичную куклу:
“Ты, штоль, Стрижов?”
Он затравленно кивнул. Очень уж строгой казалась эта тетка с черными усиками над верхней губой. Волосы на ее голове были уложены аккуратным и модным в ту пору венчиком. Она обернулась к директору, следовавшему за ней с педагогически невозмутимым выражением лица:
“Запишите
Учителя, сопровождавшие заведующую районным отделом образования, сдержанно улыбнулись. Видимо, кто-то ей подсказал, что надо подкормить мальчика-сироту, родившегося в послевоенном Ленинграде, куда Прохор Самсонович ездил на экскурсию в сорок восьмом году вместе со слушателями Высшей партийной школы, которых поселили в гостинице “Октябрьская”, где горничной в то время работала Ефросинья.
На следующий день директор пришел в класс, чтобы торжественно вручить мальчику из “неполной малообеспеченной семьи” талоны на питание в школьной столовой.
Стриж вышел на подгибающихся ногах к доске, директор протянул ему листок с неразрезанными квадратиками талонов. Стриж отшатнулся:
“Я не хочу есть! Я – ленинградец!”
Ребята засмеялись.
Директор скомкал талоны и молча покинул класс.
Дома мать по привычке сушила и собирала на черный день хлеб, картошку всегда варила неочищенную, за обедом съедала парящую кожуру, аккуратно посыпая ее солью. Если крупинка соли падала на стол, мать тут же нащупывала ее чутким пальцем, и, дождавшись, когда крупинка прилипнет к коже, отправляла в рот. Несет, бывало, поросенку месиво из отрубей, и непременно зачерпнет на ходу щепотку, торопливо съест, да еще пальцы обсосет с чмоканьем. На недоуменный взгляд сына виновато улыбалась: это я пробу снимаю!
Иногда уборщица молзавода Полина, возвращаясь с работы, приносила матери сметану и творог – не очень свежие, зато даром. Мать поначалу отказывалась, говорила, что у них всего хватает, однако, Полина, уперев руки в бока, топала ногами, ругалась и так смотрела на мать, будто знала про нее что-то особенное.
Сердитая тетка Марфа в шестьдесят третьем году при всех ругала
Ефросинью в магазине за то, что та не пропустила ее без очереди за кукурузным хлебом.
“Ты рабыня! – кричала баба на весь магазин. – Ты жрала человечину в
Ленинграде, закусывала торфом… Почему ты всегда молчишь? Почему не хочешь, чтобы мы всё про тебя знали?”
Мать Стрижа молчала, теребя талон на хлеб, где было написано крупно
– “Стрижова”, а сверху, как татуировка, синяя сельповская печать.
“Я не рабыня – я находилась в блокаде, работала на страну… – лепетала ошеломленная Ефросинья. – Становись, если хочешь впереди, хлеб по спискам дают, все получим по буханке на руки”.
Марфа встала впереди, тесня крупным телом гомонящую очередь, но вдруг Стриж, тогда еще подросток, достал из кармана финку, приставил ее к мощной груди скандалистки: “Если ты, сука, еще раз назовешь мою мать рабыней, я тебя зарежу. В Ленинграде не было
Женщина побледнела, боком вытиснулась из толпы, запрудившей магазин, крикнула от дверей: “Подстилка ты Прохор Самсоновичева, а твой бандит – его выблядок!”
Побежала домой, забыв про хлеб. Запах желтого кукурузного хлеба был особенный – терпкий, слащавый, обещающий нам, сельским ребятишкам, что-то хорошее, заграничное.
Спустя годы, вернувшись из тюрьмы, Стриж зачем-то полез на чердак и там, среди пыли и хлама, нашел полдюжины мешков, набитых сухими хлебными корками: мать по привычке сделала запасы. Стриж сбросил мешки вниз, чтобы отдать сухари соседке – годятся на корм домашней живности. Мешки с треском падали, словно были набиты костями.
“… Необходимо завершать свидание и разговор!” – произнес Гладкий, стоящий посреди хаты все в той же позе.
“Ма!..” – Стриж взял обессилевшую белую ладонь со следами твердых мозолей, сжал ее тонкими мальчишескими пальцами. И молчал, не зная, что сказать.
В почти покойницком лбу, в светлом хряще заострившегося носа, в узком крестьянском подбородке поросшим пухом старости вдруг проявилось что-то ленинградское.
“Скажи, кто мой отец?” – спросил Стриж потухшим голосом.
Мать приоткрыла рот, послышался хрип, приподняла дрожащую руку.
Участковый подошел к Стрижу, положил на костлявое плечо тяжелую, будто из железа, ладонь, вкрадчиво произнес:
“Про это не следовает дознаваться!”
Гладкий смотрел на Стрижа улыбчиво и в то же время напряженно. В его взгляде сельская деликатность сочеталась с гневом казенного человека, который вынужден в данный момент из-за глупых человеческих причин нарушать инструкцию.
ПРОНЕСЛО!
После суда стиляга вместе с приятелями укатил в соседний город.
Пили, ели с облегченной душой. Стриж, корешок, балбес, и в то же время молодец! Сделал, как велено было! Пусть гордится своим идиотским “подвигом”, рассказывает сокамерникам о своей стойкости.
Устроили в ресторане дебош, попали в милицию. Пришлось Первому ехать выручать оболтусов из кутузки.
Один из трех подельников был сын военкома – того самого, который застрелился спустя месяц в своем кабинете. По официальной версии – полковник погиб в результате неосторожного обращения с оружием.
Жители поселка думали, как всегда, по-другому…
В то же лето Первый устроил своего стилягу в Москву, в институт на экономический факультет.
Пока стиляга учился на экономиста – много денег, бараньих, телячьих и свиных тушек уплыло в Москву. Вадим успешно делал карьеру, мелькал по телевизору на “круглых столах”, выпустил книгу на тему экономики развитого социализма. Были в ней и новые идеи. Из-за этой книги его чуть ли не в диссиденты записали. Он давал интервью в газеты, ратовал за кооперативы и свободный рынок. У него появились ораторские жесты, манера говорить прищурясь, почти всегда с иронией.