Путники в ночи
Шрифт:
Ивана Поликарпыча Горшкова, то есть за меня…” – на миг он выпрямился, голова наклонена, взгляд направлен на стол, заваленный бумагами.
Гладкий в этот момент вцепился в рукав пьяного, настигнув бедолагу у двери. Оба на секунду остановились, заслышав дребезжащий тенорок судьи. Гладкий еще сильнее выкатил круглые оловянистые глаза, пьяный продолжал ухмыляться, грозил пальцем – не судье, а как бы всем собравшимся: ужо вам!
“Отпусти его! – приказал судья участковому. – Я прощаю этого человека, он в следующий раз не будет нарушать правила поведения в суде… Я, товарищи, собираюсь
Пьяный с горделивым видом качнулся, освобождаясь от железной хватки милиционера. Уходить он не спешил, а продолжал грозить своим медлительным пальцем уже куда-то в потолок, и весь наш народ с испугом смотрел на него: ишь, какой тип! Люди, теснясь, наступая друг другу на пятки, выходили на свежий воздух, под высокие столетние тополя, растущие возле здания суда. Деревья шумели на ветру ракетным ревом эпохи.
ПРОЩАНИЕ С МАТЕРЬЮ
Стриж попросил конвойных милиционеров, чтобы те завезли его домой, попрощаться с матерью.
Те переглянулись, не зная, как быть.
Стриж повернулся к Гладкому:
– Григорий Абакумыч, помогите…
Участковый обычно не разговаривал ни с кем, лишь иногда словно бы скрипел отдельными протокольными фразами. На сей раз, он поправил на голове форменный картуз и граммофонно выдавил из себя:
“Рекомендуется выполнить такую возможность и посетить в начале движения данную родительницу”.
“Спасибо, Григорий Абакумыч, век не забуду, дай вам бог здоровья!”.
…Соседка Аксинья, сидевшая у постели умирающей, охнула, увидев сразу трех милиционеров, а среди них тощего Васю.
В маленьком доме белела в сумерках холодная печь. Аксинья иногда протапливала ее соломой, чтобы сделать для больной “теплый дух”.
Гладкий подошел к окну, отдернул пыльную занавеску.
Аксинья, приподняв голову больной, поила ее из закопченной алюминиевой кружки.
Глаза матери остекленело и влажно смотрели на подошедшего сына. У дверей стояли милиционеры. Красные околыши на фуражках светились как фонари. Мать перестала глотать, струйки молока потекли по серым бескровным щекам.
Соседка убрала кружку, вытерла больной лицо.
Конвой присел на скрипнувшую деревянную лавку. И только Гладкий продолжал невозмутимо стоять на своих коротких, широко расставленных ногах, обутых в яловые, начищенные до блеска сапоги.
Стриж поправил белый платок, сползший матери на лоб – она откинулась на подушку. Синие, с чернотой, губы втянулись в провал беззубого рта.
Странно было видеть, что эта ловкая, вечно хлопочущая женщина лежит неподвижно. Всю жизнь она работала, с детства умела жать вручную рожь и пшеницу, вязала аккуратные снопы.
Перед войной Фрося была мобилизована в поселок Шувалово под
Ленинградом, на торфоразработки. В то время там работали девушки со всего тогдашнего СССР. Ленинград отапливался торфом, требовалось его очень много, городские предприятия также работали на торфе.
Война началась внезапно, девчата очутились в блокаде, в холоде и голоде. Две девушки обязаны были нагрузить за день вагон торфа, приходилось работать по семнадцать часов в день, обеденного перерыва хватало лишь на то, чтобы сходить в столовую. Кормили один раз в день похлебкой, кроме того, выдавали в сутки по четвертушке хлеба на человека.
Выходили на работу в снег и дождь. Налетали “юнкерсы”, падали с неба воющие бомбы, женщины прятались в торфяные ямы.
В сумерках возвращались в холодные сырые бараки.
Иногда девушек посылали рыть противотанковые рвы, а вражеский самолет кружил над ними, сбрасывал листовки. Для полуграмотных девчат немецкие специалисты по пропаганде сочинили частушки:
/
Ленинградские матрёшки, протяните скоро ножки.
Готовьте для баланды ложки – сегодня не будет бомбежки!
Ленинградские дамочки, ройте глубже ямочки.
Через ваши ямки прыгают наши танки!
/
Но женщины строили укрепления на совесть и фашистские танки к
Ленинграду не прорвались.
На торфоразработках каждый день умирало несколько человек. Выжили самые выносливые, среди них двадцатилетняя Фрося, к ней хорошо относился повар столовой, подкармливал…
После прорыва блокады, опять-таки с помощью повара, устроилась горничной в гостиницу “Октябрьская”. Вася родился уже в сорок девятом. Некоторое время Фрося была в домработницах у большого ленинградского начальника. Васю поместили в интернат, мать работала без выходных, ей запретили встречаться с подругами. Чтобы она не могла ничем заразиться и заразить хозяйских детей, ей было запрещено ходить в кино и ездить в трамвае. После возвращения из магазина с продуктами, она мылась в закутке для прислуги.
Так жить было невозможно, и Фрося вернулась из Ленинграда в поселок.. Снова пошла в колхоз: полола рожь, веяла зерно на току, тяпала свеклу.
Бабы судачили: Вася родился у “бляди ленинградской” от Прохора
Самсоновича. Недолюбливали Стрижову: она говорила по-городскому, не
“чавокала” и не “почямукала”, хотя так же работала за трудодни, или, как тогда говорили – за “палочки”.
В районном ДК каждую осень устраивались сельскохозяйственные выставки, проходили собрания ударников. Первый вручал передовикам грамоты, ценные подарки: для женщин отрезы крепдешина, мужчинам – хромовые сапоги. Позже, когда колхозы стали финансироваться государством, ударницам вручали хрустальные вазы. Лучшая свекловичница колхоза “Путь к коммунизму” Ефросинья Стрижова каждый год выходила на сцену, после того, как ведущий объявлял ее имя.
Темные ладони, выглядывающие из рукавов серой кофты, странное лицо с потупленным взглядом. Однажды, получив грамоту и вазу, невысокого роста женщина, по привычке сгорбатившись, поклонилась Прохору
Самсоновичу, словно старинному барину. И все же поклон был не глубокий, не крестьянский, а короткий, колхозный.
Сходя со сцены по крутым ступенькам, Стрижова споткнулась – ваза выскользнула из ее рук, упала с двухметровой высоты в зал, с хрустом разбилась.
Прохор Самсонович так огорчился, что даже вскрикнул – Стрижовой тут же выдали вместо вазы транзисторный приемник, предназначенный передовому трактористу, который в тот день загулял и на торжество не явился.