Путники в ночи
Шрифт:
– Твоя система, Вадим, может, хороша для всех, но стержня в ней все-таки не будет…
– Что ты имеешь в виду под “стержнем”? – иронически обернулся к нему московский гость.
– Стержень – это смысл, на котором общество держится. До этого оно крепилось революцией, коллективизацией, войной, верой в “светлое будущее”, затем откатились к “развитому социализму”, после перестройки нырнули с головой в капитализм.
На воде, недалеко от берега, качался первый желтый листок.
– Скоро осень! – отчетливо, с лирикой в голосе произнес
– Грустную волынку завели, Вадим Прохорыч! – Стриж со вздохом оглядывал окрестности. – Пока еще лето, купаемся, отдыхаем… – Он взглянул на группу подростков, собравшихся на песчаной косе.
–
Нынешние ребята и девчата стройные, сытые, холеные, родились от благополучных родителей. А мы кто были: шпана недоношенная, послевоенные дети, пацаны тощие, синюшные, девчонки, наоборот – кубастые, приземистые, с круглыми ляжками и короткими шеями – после войны почему-то рождались такие…
ЗЕМЛЯНОЙ ЖЕНИХ
Наутро Лева явился в редакцию с бодуна, весь какой-то взвинченный.
На лбу ссадина – опять, наверное, жена приложила сковородкой.
Пришлось идти в магазин за портвейном “Три семерки”. В отличие от незатейливых семисотграммовых бутылок прошлого века нынешняя удлиненная посудина была украшена золотистой этикеткой и какими-то ярлычками, хотя по вкусу сегодняшнему портвейну далеко до прежней советской “бормотухи”. Портвейн был слащавым и не таким забористым по сравнению с главным напитком нашей молодости.
…В конце восьмидесятых Лева опубликовал в московской “смелой” газете фельетон “Человек в хромовых сапогах”. Персонаж был списан с нашего
Первого, в статье говорилось о мизерных урожаях зерна, о колхозных коровах, мычащих от голода, о свекле, ежегодно уходящей под снег, о крохотных надоях и “отрицательных” привесах – это когда быка кормят, а он почему-то худеет. Завершалась статья фразой: “Такие, как партийный чиновник З. и подобные ему, загубили оттепельное окончание двадцатого века…”
Прохор Самсоновичу кто-то услужливо переслал статью на дом заказным письмом. Пенсионер послал в газету гневное опровержение. Как ни странно, желтеющая на глазах молодежная газета поместила письмо бывшего Первого рядом с карикатурной фотографией высокого партийного чиновника, выступающего с трибуны последнего партийного съезда. Фото и текст объединили рубрикой: “Разве такие перестроятся?” В свое оправдание Прохор Самсонович писал:
“Я работал, как мог, теми средствами, которыми располагал, поэтому возникает вопрос: кто же на самом деле губит последние годы двадцатого века, ставшего для многих ужасным и невыносимым?”
– Он, Первый, как фараон, должен был в символическом смысле оплодотворять землю! – гневно воскликнул Лева. – А он не оплодотворял, потому что потерял свою мифологическую силу, в результате чего урожаи становились все ниже, доходя до отметки тринадцатого
– Что за ерунду ты несешь насчет “оплодотворения” земли? Что мог сделать вопреки системе районный начальник?
– Не чушь, но вполне реалистическое событие, которое произошло со мной, – ведь именно я в отроческом возрасте оплодотворил эту вашу почву, сделав ее, если можно так выразиться, отчасти
“демократической”, я пробудил ее от дремучей закоснелости! – Лева выпил еще чашку портвейна и осоловел. Икая, щуря глаза, он вспоминал томительные детдомовские дни, когда, устав от тоски и ненависти к окружающим, через пролом в монастырской стене убегал на природу, воспринимая ее как добрую мать. Природа, как и всякая женщина, обладает фантастической пластичностью и таким же чудовищным эгоизмом. За ней, как и за каждой женщиной, простирается пустыня неведомой жизни, желтые разрушенные образы тех, кого она любила до тебя. И всегда в ней прячется ночь, ночь!
Он всегда стремился к одиночеству. Хотелось через это состояние, как через линзу, что-то истинное в себе увидеть. Подросток бледен, худосочен, прыщав, росточка малого. Жизнь “монастырская” с детдомовским уставом доводила порой до оцепенения – хоть от самого себя, живого, куски отрезай. Пионер, скоро примут в комсомол – откуда же постороннее лезет в голову и душу?
Запахи приторного детского пота, сырость заплесневелых коридоров, сводчатые потолки. Лабиринты старинных переходов ведут к трапезной, чуть дальше – туалеты с вечными лужами на выщербленном цементном полу.
Молодая розоволицая воспитательница Генриетта называла Леву
“хрустальным мальчиком”. Наверное, за то, что он редко шалил. Он помнил ее темные, сверкающие в сумерках волосы, взгляд ярких коричневых глаз – будто коньяк налит в зрачки. От Греты всегда пахло хорошим женским одеколоном. Ее вскоре почему-то уволили.
Леве от тоски по Грете хотелось рыдать, рвать на груди рубаху с номерным штампом, чтобы отлетали и щелкали по бетону самостоятельно пришитые пуговицы.
Трепеща от нечаянных прикосновений к холодным слизистым стенам, Лева однажды не выдержал и, уже по первым холодам, в начале октября, сбежал с уроков в ближнюю рощу.
Мчался, запыхавшись, через лесные поляны, холмы, скуля от стыда и влечения, пока не споткнулся, упав лицом в сухие колкие травинки.
Отдышался, чувствуя, как трепет сердца передается вздымающемуся и опускающемуся болотному покрову. Качались пушистые колоски, выросшие на торфяном грунте. Под земляной шубой булькало накопленное за лето тепло болотной жижи.
Обнаружилось в следующий момент, что кочка, на которую Лева давил животом, в ощущении мягкая и приятная. И вовсе не холодная, но согретая внутренними болотными соками, имеющая образ раздвинутых женских бедер, поднимающихся то вниз, то вверх плавным касательным образом. Слышался призывный болотистый всхлюп.