Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:
Перед нами простиралось огромное кукурузное поле Уриа. Мы молча нырнули в кукурузу. И никто за нами не последовал.
21
А потом мы – Кассис, я и Ренетт – перебрались к тете Жюльетт. Мать пробыла там всего неделю и куда-то исчезла – под тем предлогом, что ей необходимо поправить здоровье; но, по-моему, ее гнало чувство вины, а может, и страха. После этого мы видели ее всего несколько раз. Как мы поняли, она сменила фамилию, вернувшись к своей девичьей, и уехала на родину, в Бретань. Все прочие подробности ее жизни были нам известны весьма смутно. Я слышала, что она вполне благополучно существует за счет своей фирменной выпечки. Кулинария всегда
22
Кофе еще кипит на плите. Его горьковатый аромат будит ностальгические воспоминания, точно запах горелых осенних листьев; и пар, исходящий от кофе, тоже почему-то пахнет дымом. Я пью его очень сладким, испытывая потребность подкрепиться, как после тяжкого потрясения. По-моему, теперь я начинаю понимать, что тогда чувствовала мать – ее неистовое стремление к свободе, ее желание от всего отрешиться.
Все уже уехали. Уехала та девушка с крошечными диктофонами и целой горой кассет, уехал фотограф. И даже Писташ уехала домой – впрочем, по моему же настоянию; но я все еще ощущаю, как ее руки обнимают меня, как ее губы касаются моей щеки. Моя милая добрая девочка! Я так долго пренебрегала ею из-за неразумной любви к другой своей дочери, злой. Но люди меняются. В конце концов, теперь я могу откровенно общаться и с тобой, моя дикарка Нуазетт, и с тобой, моя ласковая Писташ. Теперь я могу обнять вас и не испытывать того жуткого чувства, будто меня засасывает речной ил. Старая щука наконец-то мертва, проклятию ее пришел конец. Теперь уже никакой беды не случится, даже если я осмелюсь по-настоящему любить вас.
Вчера вечером Нуазетт перезвонила мне. Голос ее звучал напряженно, осторожно – впрочем, и мой, наверно, не лучше; я легко могла себе представить, как она стоит, опершись о стойку бара, отделанную плиткой, поза у нее в точности как у меня, а на узком лице сплошная подозрительность. Да и в словах ее было мало тепла; они летели ко мне через тысячи холодных миль, с трудом пробиваясь сквозь напрасно потраченные годы; но порой, когда она говорила о своем малыше, в ее голосе слышалось нечто иное. Подобное зарождающейся нежности. И радость вспыхивала в моей душе.
В свое время я непременно все ей расскажу, но не сразу – понемногу, потихоньку, постепенно приучая ее к себе. В конце концов, теперь я могу себе позволить быть терпеливой, а это я отлично умею. В определенном смысле для Нуазетт моя история, возможно, важнее, чем для кого бы то ни было другого;
Сейчас, когда все уехали, дом кажется странно пустым и каким-то безлюдным. Сквозняк гоняет по плиткам пола несколько сухих листьев. И все же совсем одинокой я себя не чувствую. Смешно – неужели в этом старом доме обитают какие-то призраки? Я прожила здесь столько лет, но ни разу не замечала их присутствия, а вот сегодня мне почему-то все кажется… что там, в темном углу, кто-то есть; там действительно ощущается чье-то спокойное, тихое, почти незаметное, почти покорное присутствие; и этот неведомый некто словно чего-то ждет…
Я даже сама удивилась, как резко прозвучал мой голос:
– Кто там? Ну? Я, кажется, спросила, кто там!
Явственно звенящий в моем голосе металл гулким эхом отдавался от голых стен, от вымощенного плиткой пола. И тут из темного угла на свет вышел он. Я чуть не расхохоталась, увидев его, хотя, пожалуй, больше всего мне хотелось расплакаться.
– Твой кофе очень неплохо пахнет, – как всегда негромко, заметил он.
– Господи, Поль! И как только ты ухитрился так тихо войти?
Он усмехнулся и промолчал.
– Я уж подумала, что ты… я думала…
– Ты слишком много думаешь, – мягко оборвал меня Поль и направился к плите.
В неярком свете лампы его лицо казалось каким-то золотисто-желтоватым, а вислые усы придавали ему несколько скорбное выражение, впрочем противоречившее тем веселым искоркам, что плясали у него в глазах. Я попыталась представить себе, какую часть того, что я поведала девушке-журналистке, он сумел подслушать, сидя в темном углу. Я ведь совсем не принимала его в расчет.
– И слишком много говоришь, – прибавил он, довольно, впрочем, дружелюбно, наливая себе кофе. – Я уж боялся, ты целую неделю будешь тараторить без умолку, судя по началу.
Он быстро на меня взглянул и хитровато улыбнулся.
– Мне было нужно, чтобы они поняли, – сухо пояснила я. – И Писташ…
– А люди вообще понятливей, чем тебе кажется. – Он шагнул ко мне и погладил меня по щеке. От него хорошо пахло кофе, этот запах перебивал даже застарелую табачную вонь, исходившую от его куртки. – Зачем ты вообще так долго пряталась? Что хорошего в том, чтобы от всех таиться?
– Просто… о некоторых вещах я никак не могла рассказать, – дрогнувшим голосом произнесла я. – Ни тебе, ни кому-либо другому. Я опасалась, что расскажи я об этом, и весь мой мир тут же рухнет. Тебе просто не понять, ты ведь никогда ничего такого не совершал…
Он засмеялся, весело, легко.
– Ох, Фрамбуаза! Значит, вот какого ты обо мне мнения? Считаешь, что я не умею хранить секреты? – Он ласково сжал мою грязноватую ладошку в своих руках. – Что я настолько глуп, что своих секретов у меня попросту и быть не может?
– Я вовсе так не думаю… – начала оправдываться я, понимая, что он прав: господи, я ведь действительно именно так и думала!
– Ты до сих пор уверена, что весь мир способна нести на своих плечах, – прервал меня Поль. – Ладно, теперь послушай меня. – И в его речи вдруг вновь послышался сильный местный акцент, а в некоторых местах он даже заикался, почти как в детстве, и от этого будто неожиданно помолодел. – Буаз, ты помнишь те анонимные письма? Ну, такие совершенно безграмотные? А надпись на двери курятника помнишь?