Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:
Но к нашему дому немцы особого внимания не проявили. У нас ведь даже мужчины не было, только трое сорванцов да их больная мамаша. Дверь им, когда они постучали, открыла я; я же все им и показала, даже вокруг дома провела, но их, кажется, куда больше занимало, знаем ли мы что-нибудь о Рафаэле Креспене. Поль потом поведал нам, что Рафаэль почти сразу исчез, либо на следующий день, либо еще ночью. Исчез без следа, прихватив с собой все наличные деньги и документы, а в подвале «La Mauvaise R'eputation» немцы нашли целый склад оружия и столько взрывчатки, что ее вполне хватило бы дважды взорвать всю нашу деревню вместе с обитателями.
Немцы приходили к нам два раза, обыскали весь дом от погреба до чердака и, судя по всему, окончательно утратили к нам интерес. Я с некоторым
Мы же трое спали плохо, и всем нам снились кошмары.
Когда наступил финал, мы вроде бы даже испытали некоторое облегчение. Мы, собственно, узнали об этом, когда все было кончено. Это случилось в шесть часов утра у западной стены церкви Святого Бенедикта, поблизости от того фонтана, возле которого всего два дня назад восседала Ренетт в короне из ячменных колосьев и всех одаривала цветами.
Поль специально прибежал к нам с новостями. Он был очень бледен, на щеках красные пятна, на лбу вздулись жилы, и заикался он гораздо сильнее обычного. Не рассказ получился, а сплошное заикание. Но мы слушали его молча, мало того – мы прямо-таки онемели, застыли от ужаса; мы никак не могли понять, как столь крошечное семя зла, посеянное нами, успело превратиться в такой жуткий кровавый цветок. Поль называл имена погибших, и они падали мне на душу, точно тяжкие камни в глубокую воду. Десять имен, которые невозможно забыть, и я до конца жизни их не забуду: Мартен Дюпре, Жан-Мари Дюпре, Колетт Годен, Филипп Уриа, Анри Леметр, Жюльен Ланисан, Артюр Лекоз, Аньес Пети, Франсуа Рамонден, Огюст Трюриан. Они звучат в моей памяти, я невольно повторяю их, как прилипчивый припев какой-то песенки; этот жуткий «припев» будит меня среди ночи, он и во сне заставляет мое сердце тяжко биться, он контрапунктом звучит в мелодиях и ритмах моей повседневной жизни, безжалостно нарушая ее привычный ход. Десять имен. Десять человек – те, что в тот вечер были в «La Mauvaise R'eputation».
Мы только потом догадались, что к этому привело исчезновение Рафаэля. В подвале кафе нашли оружие, в связи с чем предположили, что владелец кафе был связан с Сопротивлением. Но толком никто ничего не знал. Возможно, под прикрытием кафе и впрямь действовала одна из партизанских групп. А может, гибель Томаса немцы просто сочли местью за смерть старого Гюстава Бошана. Как бы то ни было, Ле-Лавёз заплатила высокую цену за столь крошечный акт неповиновения. Точно осы под конец лета, немцы чувствовали, что близится их конец, и мстили с инстинктивной жестокостью.
Мартен Дюпре, Жан-Мари Дюпре, Колетт Годен, Филипп Уриа, Анри Леметр, Жюльен Ланисан, Артюр Лекоз, Аньес Пети, Франсуа Рамонден, Огюст Трюриан. Я часто думала, как они уходили: безмолвно, как исчезают во сне фигуры людей, или плакали, умоляли, цеплялись друг за друга в тщетных попытках спастись? Производился ли после казни осмотр тел? Может быть, кто-то еще дергался или стонал, и тогда немцы заставляли таких замолчать, сделав из пистолета последний выстрел или попросту ударив по голове рукояткой. И может, кто-то из палачей уже после всего приподнял окровавленную женскую юбку, обнажив гладкое стройное бедро своей жертвы… Поль утверждал, что все свершилось в несколько секунд. Смотреть никому не разрешили; окна велели закрыть ставнями и снаружи выставили солдат с автоматами. Я и сейчас легко могу себе представить, как люди прятались за закрытыми ставнями, жадно льнули к каждой щелке, к каждой дырочке, одурев от ужаса, с полуоткрытыми ртами, опасаясь даже перешептываться, но все же перешептываясь еле слышно, полузадушенно, не в силах сдержать сыплющиеся изо рта слова, словно те могли помочь в чем-то разобраться.
– Вон они идут! Братья Дюпре. И Колетт! Колетт Годен. И Филипп Уриа. И Анри Леметр… Господи, а этого-то за что? Он ведь и мухи не обидит. А Жюльен Ланисан и десяти минут на дню трезвым не бывает. Боже мой, и Артюр Лекоз, и Аньес Пети, и Франсуа Рамонден! И Огюст Трюриан…
Из церкви, где в то время служили утреннюю мессу, доносилось пение – гимн урожаю. Перед закрытыми дверями на страже стояли двое солдат, мрачные и явно скучающие. Отец Фроман, как всегда, что-то блеял, паства вполголоса ему вторила. Но народу в церкви было не много, всего два-три десятка, да и у тех лица мрачные, взгляд обвиняющий: прошел слух, будто священник в сговоре с немцами. Орган играл вовсю, но так и не смог заглушить выстрелы, что раздались снаружи, у западной стены церкви; не смог он заглушить и негромкий стук пуль по старым камням; эти звуки навсегда врезались в плоть и кровь каждого из тех, кто был тогда в церкви; они вонзились им в память, как, случается, врастает в мясо забытый рыболовный крючок и потом его уже ни за что не вытащить. У задней стены церкви вдруг кто-то запел «Марсельезу», но как-то неуверенно, будто спьяну, и тут же смущенно умолк.
Мне все это часто снится, и сны эти куда яснее иных воспоминаний. Я отчетливо вижу лица этих людей. Слышу их голоса. С ужасом наблюдаю за этим внезапным, ошеломительным превращением живых людей в трупы. Душа моя пронизана горем настолько, это горе достигло таких глубин, что теперь мне до него не добраться; и если после тех снов я просыпаюсь с мокрым от слез лицом, то испытываю какое-то странное чувство удивления, почти безразличия. Томаса больше нет. А все остальное для меня почти не имеет значения.
Наверно, все мы тяжко, хотя и по-разному, переживали потрясение. Но никогда это не обсуждали; каждый справлялся сам, как мог. Ренетт пряталась у себя в комнате, часами валялась на кровати и рассматривала киножурналы. Кассис без конца читал, и мне казалось, что он стремительно, прямо на глазах стареет, превращаясь чуть ли не в пожилого человека, словно в нем что-то надломилось и уже никогда не выправится. Ну а я почти все время проводила в лесу или на реке. На мать мы в то время внимания почти не обращали, хотя ужасные приступы у нее следовали один за другим и продолжались дольше, чем тот, самый долгий, вызванный мною с помощью апельсиновых шкурок. Но мы уже как-то успели забыть, что ее нужно бояться. Даже Рен перестала вздрагивать, слыша ее гневные окрики. В конце концов, мы ведь теперь стали настоящими убийцами. Чего ж нам ее-то бояться?
Ненависть моя, как и мой гнев, будто утратила цель: Старая щука была пригвождена к Стоячему камню, так что винить ее в смерти Томаса вряд ли имело смысл. Однако я постоянно чувствовала, что она жива, что она наблюдает за мной, словно в объектив фотоаппарата, щелкает затвором, разгоняя тьму и примечая все на свете. Выходя из своей комнаты после очередной бессонной ночи, мать выглядела бледной, измученной и какой-то совершенно отчаявшейся. И я ощущала, как ненависть в моей душе оживает, напрягается при виде ее, сжимается и превращается в изысканный черный бриллиант осознания.
Это была ты была ты была ты.
Она смотрела на меня, будто читая мои мысли.
– Что ты, Буаз?
Ах, каким дрожащим, каким уязвимым был ее голос!
И я отворачивалась, чувствуя, что ненависть окрепла в сердце, точно кусок льда.
А мать судорожно вздыхала у меня за спиной.
19
Затем в колодце испортилась вода. Всегда такая чистая и вкусная, она вдруг приобрела коричневатый, какой-то торфянистый оттенок и странный, горьковатый, горелый привкус, словно в колодец неведомо как упали сухие листья и теперь гниют там. День или два мы не обращали на это внимания, но вода становилась все хуже, и даже мать, у которой вроде бы стали не так часто случаться ужасные приступы, это заметила и предположила: