Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:
– Да, – ответила я.
– А ты помнишь, как она п-прятала эти п-письма, стоило вам войти в комнату? Помнишь, как ты мигом соображала, что она получила очередное письмо? Тебе достаточно было взглянуть на ее лицо, и все сразу становилось ясно. А как она топала ногами, пугалась, гневалась, пылала ненавистью – именно потому, что боялась и сердилась? И как ты порой ненавидела ее – ненавидела так сильно, что собственными руками готова была убить?
Я кивнула.
– Это все я, – просто сообщил Поль. – Я написал их все. Все до одного. Сам. Спорим, вы даже не догадывались, что я умею писать, верно? Сколько же сил я положил на это, и до чего же гнусно все вышло! А я ведь просто надеялся
– Понятно…
Конечно понятно! Любая загадка кажется ясной как день, если знаешь отгадку. Я вспомнила, каким становилось лицо Поля всякий раз, как поблизости оказывалась Рен; как он при ней краснел и заикался, как надолго умолкал; а ведь, бывая со мной, он вообще почти не заикался, и голос у него звучал совершенно нормально. Я вспомнила тот его взгляд, полный острой, неприкрытой ненависти, когда мать в сердцах бросила ему: «Да говори ты как следует, кретин чертов!», и тот странный шлейф горя и ярости, который тянулся следом за ним, когда он убегал от нас через поле к реке. Я вспомнила, как Поль иногда со странной сосредоточенностью смотрел через плечо Кассиса на страницы его комиксов – это Поль-то, который, как мы все считали, ни слова не может прочесть. Я вспомнила его оценивающий взгляд, когда я разделила апельсин на пять четвертинок, и то странное чувство, которое всегда появлялось у меня возле реки: мне постоянно казалось, что за мной кто-то наблюдает. Так было даже в тот самый последний раз, в самый последний день, который я провела с Томасом. Даже тогда, боже, даже тогда!
– Я и не предполагал, что все так далеко зайдет. Я просто хотел, чтобы она пожалела о своих словах. А всего остального – нет, не хотел, конечно. Кто ж его знал, что оно так получится. Ведь часто бывает – поймаешь слишком большую рыбу, а она того и гляди тебя за собой утянет вместе с удочкой. Я, правда, попытался под конец что-то исправить. Честно.
Я уставилась на него во все глаза.
– Господи, Поль! – Меня все это настолько потрясло, что я даже рассердиться не могла; да во мне и не осталось, пожалуй, места для гнева. – Это ведь был ты, верно? Это ты в ту ночь стрелял из ружья? Ты прятался в поле?
Поль кивнул. А я все смотрела и смотрела на него, словно впервые видела.
– Значит, ты все знал? Столько лет прошло – и ты все знал?
Он пожал плечами.
– Вы все меня чуть ли не за придурка держали. – В его голосе я не услышала ни капли горечи. – Думали, у меня прямо под носом все, что угодно, можно делать, а я не замечу. – Он улыбнулся, как всегда неторопливо и чуть печально. – Ладно, уж теперь-то все ясно. Во всяком случае, между нами. Теперь все в прошлом.
Я пыталась мыслить трезво, но факты сопротивлялись, отказывались вставать на свои места. Столько лет я считала, что всю эту историю с надписями заварил Гильерм Рамонден. Тот самый, что возглавил толпу в ночь пожара. Или, может, Рафаэль. В общем, кто-то из тех семей. Но выяснить теперь, что это дело рук Поля, моего собственного милого медлительного Поля, которому тогда едва двенадцать исполнилось и он был такой открытый и чистый, как летнее небо… Однако именно он, оказывается, все это начал, он же все это и закончил с жестокой неизбежностью смены времен года. Обретя наконец дар речи, я сказала совсем не то, что собиралась, и мой вопрос, кажется, удивил нас обоих:
– Ты очень любил ее?
Мою сестру Ренетт с высокими скулами и блестящими кудрями. Королеву урожая с ярко накрашенными губами, в короне из ягод, со снопом пшеницы в одной руке и корзинкой яблок в другой. Именно такой я и сама всегда ее помню. Этот образ навеки врезался в мою память. И я вдруг ощутила укол ревности. Неожиданно и прямо в сердце.
– Наверно, так же, как ты любила его, – тихо промолвил Поль. – Как ты любила Лейбница.
Какими же дураками мы были в детстве! Жестокими, полными глупых надежд дураками. Я всю жизнь мечтала о Томасе, все годы замужества, проведенные в Бретани, и все годы вдовства – все эти годы я мечтала о таком, как Томас, с его беспечным смехом, с пронзительным взглядом серых, цвета речной воды, глаз; о Томасе моей мечты. Ты, Томас, только ты – навсегда. Проклятие Старой щуки оставило в душе страшную рану.
– Мне, как ты понимаешь, потребовалось какое-то время, чтобы превозмочь это, – продолжал Поль, – но я справился. И отпустил свою любовь. Это все равно что плыть против течения: только изматывает. А потом, какой бы ты ни был силач, тебе все равно приходится прекратить сопротивление и позволить всему идти своим чередом, и тогда река просто приносит тебя домой.
– Домой…
Мне показалось, что голос мой звучит странно. Я чувствовала, какие у него теплые ладони, по-прежнему нежно сжимавшие мои руки, теплые, чуть грубоватые, как шкура старого пса. Я вдруг странным образом посмотрела на нас обоих как бы со стороны: стоят, освещенные последними лучами гаснущего заката, точно постаревшие и поседевшие Ганзель и Гретель перед пряничным домиком ведьмы, когда им наконец-то удалось закрыть за собой ту заколдованную дверцу.
Только перестань сопротивляться – и река сама принесет тебя домой. Господи, неужели так просто?
– Мы с тобой долго ждали, Буаз.
– Слишком долго! – воскликнула я, отворачиваясь.
– А мне так не кажется.
Я глубоко вздохнула, собираясь с силами: да, теперь самое время. Пора наконец объяснить ему, что все кончено, что ложь между нами чересчур застарела – не удалишь, и чересчур велика – не перепрыгнешь; что мы, увы, сильно постарели; что это даже смешно, что это попросту невозможно, и, ради бога, это же…
И тут он поцеловал меня. В губы. И не застенчиво, не по-стариковски, а настоящим мужским поцелуем, отчего я вся задрожала, смутилась, рассердилась и, как ни странно, преисполнилась надежды. А он с сияющими глазами уже что-то неторопливо доставал из кармана, что-то яркое, блестящее, желто-красное, отражающее свет лампы… Ожерелье из диких яблочек!
Я уставилась на него. Он аккуратно и бережно надел на меня ожерелье, и оно легло мне на грудь. Круглые маленькие яблочки сияли.
– Королева урожая, – прошептал Поль. – Фрамбуаза Дартижан. Только ты.
Дикие плоды, согревшиеся на моей груди, источали приятный терпкий запах.
– Я слишком старая, – дрожащим голосом возразила я. – Да и слишком поздно.
Поль снова поцеловал меня – сначала в висок, потом в уголок губ – и вытащил из кармана косу, сплетенную из желтой соломы; свернул ее и водрузил мне на голову, как корону.
– Домой вернуться никогда не поздно, – сказал он и с нежной настойчивостью привлек меня к себе. – Нужно только перестать плыть против течения.
Это верно: плыть против течения не имеет смысла – только изматывает. Я повернулась к нему и уютно, точно в подушку, уткнулась лицом в ямку у него на плече. От висевшего у меня на шее яблочного ожерелья исходил острый и сочный аромат, как в те давние октябри нашего детства.
Свое возвращение домой мы отпраздновали крепким сладким кофе с круассанами и конфитюром из зеленых помидоров, сваренным по рецепту моей матери.