Пять четвертинок апельсина (др. перевод)
Шрифт:
Однако тогда я совсем не понимала, что приходится переживать матери. Меня преследовали собственные кошмары. Но и пребывая в крайне угнетенном состоянии, я не могла не замечать, какие сплетни бродят по деревне, становясь все более громкими и угрожающими, хотя мать не только не желала их опровергать, но, казалось, совсем не обращала на них внимания. Та надпись на стенке курятника положила начало тонкой струйке недоброжелательства и подозрений, которые теперь, после расстрела у стен церкви, стали разливаться уже широким потоком. Люди ведь по-разному выражают горе – кто молча, кто в гневе, а кто-то и в ненависти к другим. Крайне редко горе пробуждает в людях их лучшие качества, что бы там ни вздумали вам поведать местные историки, и жители Ле-Лавёз не составляли исключения из этого правила. Кретьена и Мюриель Дюпре, потрясенных гибелью обоих сыновей, страшное горе на какое-то время повергло в безмолвие, но потом
«НАЦИСТСКАЯ ШЛЮХА!» – гласила одна. А на стене сарая для коз кто-то вывел: «ЭТО ИЗ-ЗА ТЕБЯ ПОГИБЛИ НАШИ БРАТЬЯ И СЕСТРЫ!»
Но мать относилась к этому с каким-то равнодушным презрением. Стала покупать молоко у Креси, когда на ферме Уриа ей отказались его продавать, а письма отправляла теперь из Анже. Прямо ей никто ничего не говорил, но однажды воскресным утром Франсина Креспен, возвращавшаяся из церкви, плюнула ей под ноги, и мать отреагировала мгновенно: плюнула Франсине прямо в лицо, и весьма метко.
А нас троих, казалось, в деревне вообще не замечали, особенно взрослые. Поль еще иногда общался с нами, но только когда никто не видел. Впрочем, время от времени кто-нибудь вроде сумасшедшей Дениз Лела мог подарить нам яблоко или кусок пирога; Дениз совала угощение нам в карманы и скрипела надтреснутым старушечьим голосом: «Возьми, детка, возьми, ради бога! Какая жалость, что и дети оказались замешанными в такие грязные дела!», а потом спешила восвояси, волоча черные юбки по тусклой желтой пыли и крепко сжимая костлявыми пальцами ручку корзины для покупок.
В понедельник все вокруг только и судачили о том, что Мирабель Дартижан – немецкая шлюха и, наверно, поэтому ее семью с самого начала щадили, не облагая данью. Во вторник кое-кто уже вспоминал, что и отец наш как-то раз выразил симпатию по отношению к немцам. В среду вечером несколько пьяных – «La Mauvaise R'eputation» давно закрылась, и люди, напиваясь в одиночку, становились все более злыми и жестокими – явились к нашему дому и стали выкрикивать под окнами всякие оскорбления и швыряться камнями по закрытым ставням. Мы сидели у себя с выключенным светом и дрожали от страха, прислушиваясь к полузнакомым голосам, пока мать не выскочила из дому и не прекратила все это. В тот вечер они ушли по-тихому. Но на следующий день вернулись и вели себя куда более шумно. А потом наступила пятница.
Мы только поужинали и тут услышали, что они опять идут. Весь день было сыро, промозгло, на небо точно набросили старое влажное одеяло, так что у всех уже успело накопиться раздражение. Да и вечер принес мало радости, выкатив на поля клубы беловатого тумана, среди которого островком темнела наша ферма; туман влажными языками просачивался в щель под дверью и между рамами. Ели мы в полном молчании, что, впрочем, стало уже привычным, и без особого аппетита, хотя,
77
Домашняя колбаса (фр.).
78
Кровяная колбаса (фр.).
– Я тут подумала, – прозвучал неожиданно серьезно и четко ее голос, как звон металла, – и решила, что нам нужно немного развеяться.
Мы равнодушно смотрели на нее. В воздухе висел прямо-таки одуряющий запах жира и сидра.
– Может, нам съездить в Пьер-Бюфьер проведать тетю Жюльетт? – предложила она. – Вам там понравится. Это в горах, чуть повыше Лиможа. У Жюльетт есть и козы, и сурки, и…
– Козы и у нас есть, – спокойно возразила я.
Мать снова рассмеялась тем же ломким невеселым смехом.
– Вот уж в чем я не сомневалась. Ты просто не можешь не перечить!
И я, глядя ей прямо в глаза, сказала:
– Значит, ты хочешь, чтобы мы сбежали отсюда?
Сначала она сделала вид, что не поняла, и произнесла с той же натужной веселостью:
– Конечно, вроде бы далековато, но на самом деле это только так кажется. Да и тетя Жюльетт будет очень рада с нами повидаться.
– По-твоему, нам лучше сбежать из-за того, что люди болтают? – не сдавалась я. – Будто ты фашистская шлюха?
Мать вспыхнула и резко воскликнула:
– Ты не должна слушать всякие сплетни! Ничего хорошего в этом нет!
– Нет? Значит, все это неправда? – обронила я просто для того, чтобы сбить ее с толку.
Я же знала, что неправда, даже представить себе не могла, что это может быть правдой. Я же видела настоящих шлюх. Все они были розовые, пышнотелые, довольно хорошенькие, с большими скучающими глазами и накрашенными губами – похожие на тех актрис из журналов Ренетт. Шлюхи то и дело хохотали и взвизгивали, носили туфли на высоких каблуках и держали в руках кожаные сумочки. А наша мать была старой, уродливой и раздражительной. Она, даже когда смеялась, все равно выглядела безобразной.
– Конечно неправда!
Но в глаза она мне ни разу не посмотрела. И я упрямо продолжила допрос:
– Тогда зачем нам убегать?
Мать не ответила. Как раз в этот момент во внезапно наступившей тишине раздался первый грозный гул собравшейся снаружи толпы, звон металла, глухие удары ногами в дверь – это все было еще до того, как в наши ставни полетел первый камень. Гул был голосом Ле-Лавёз, полным мстительного гнева и мелочной злобы; казалось, жители деревни перестали быть отдельными людьми, там больше не было Годенов, Лекозов, Трюрианов, Дюпре, Рамонденов, все они превратились в воинов единого войска. Осторожно выглянув в окно, мы увидели их: человек двадцать или тридцать у наших ворот, а может, и больше; в основном мужчины, но было и несколько женщин. Некоторые держали в руках фонари и факелы, и это напоминало недавнюю процессию по случаю праздника урожая, только у многих карманы были набиты камнями. Мы, как зачарованные, уставились на них в кухонное окно; свет из него широкой полосой падал через весь двор. Вдруг Гильерм Рамонден, тот самый, с деревянной ногой, запустил камнем прямо по нашему освещенному окну, и от старой деревянной рамы посыпались щепки, а осколки стекла разлетелись по всей кухне. Лицо Рамондена в мерцающем красноватом свете факелов было почти неузнаваемым, но я даже сквозь стекло почувствовала, какой тяжкой волной обрушилась на меня его ненависть.
– Сука! – Голос его тоже можно было узнать с трудом, так хрипло он звучал, и явно не только от пьянства. – Выходи, сука, пока мы сами в твой дом не ворвались да тебя не поимели!
Вслед за этими словами вновь послышался невнятный рев, громкий топот ног, затем дикие вопли, и по нашим не полностью закрытым ставням застучали мелкие камни и комья глины.
Приоткрыв половинку разбитого окна, мать высунулась наружу и крикнула:
– Ступай домой, Гильерм, дубина стоеросовая, пока еще стоять можешь! Не то тебя людям нести придется!