Пять лет спустя или вторая любовь д'Артаньяна
Шрифт:
— О чем вы хотели поговорить со мной, святой отец?
— О вас, дочь моя.
Герцогиня ничего не сказала, только тень тревоги легла на ее лицо.
— Вы не спрашиваете, отчего я хочу говорить именно о вас, и это дает мне основание полагать, что вы уже догадались о предмете нашей беседы.
Герцогиня села к камину, в котором, в отличие от камина в библиотеке, уже месяц как не зажигали огня, и жестом предложила сесть монаху.
— Мне тридцать лет, святой отец, а моему супругу семьдесят пять, как вам хорошо известно, и единственное, чем он может
— Не лукавьте, дочь моя.
— Разве я лукавлю?
— Да, и вы отлично это осознаете. Вы знаете, что церковь готова понять веление плоти, дочь моя. Но не может простить, если оно вошло в столкновение с велением долга.
— Не вам говорить мне о велении долга! — воскликнула герцогиня.
Иезуит предпочел не вдаваться в невыгодный для него спор. Он взял пуфик, поставил его в ногах молодой женщины, сел. Скромно, на краешек, дабы не погрузиться в его ласкающую и затягивающую мягкость, погладил четки, вздохнул.
— О долге духовной дочери, — елейно уточнил он. — Не вы ли скрыли от меня на исповеди, что красота некоего мушкетера пробудили в вас плотские желания?
— Грешна, святой отец.
— Но этот грех повлек за собой другой. Не грех нарушения долга перед Господом нашим, но долга, почти столь же великого — перед Испанией…
— Но святой отец… — с возмущением перебила его герцогиня, не привыкшая, чтобы с ней разговаривали в таком тоне.
— Я не закончил, дочь моя! — повысил голос иезуит. — Именно перед Испанией. Ваш родственник, кардинал Оливарес, первый министр, правая рука самого короля, счел возможным возложить на вас великую миссию: склонить Людовика к сохранению дружбы между нашими двумя странами. Она расцвела при королеве Марии и развивалась бы далее, если бы не пришел к власти Ришелье, кардинал Римской святой церкви, позорящий свое звание возмутительными соглашениями с протестантами…
— И если я преуспела бы в этом, вопреки тому, что жена Людовика — сестра нашего короля, такой зов плоти не возмутил бы высокие чувства церкви?
— Дочь моя…
— А вас приставили шпионить за мной!
— Удерживать от мирских соблазнов на пути к высшей цели.
— Высшая цель — залезть в постель к Людовику?
— Высшая цель — процветание Испании и Святого престола.
Внезапно в прекрасных глазах герцогини заблестели слезы.
— Я человек, и ничто человеческое мне не чуждо.
— Никто вас и не осуждал бы, дочь моя, если бы не одно прискорбное обстоятельство.
— Какое, святой отец?
— С того момента, как ваш взор пал на смазливое лицо молодого мушкетера, ваши, так удачно начавшиеся отношения с королем Людовиком, приобрели столь отчетливо невинный характер, что подруга вашей юности королева Анна Австрийская перестала вас ревновать к мужу. А ведь был момент, когда она готова была вцепиться вам в волосы — фигурально, дочь моя, фигурально, что, к великой радости нашей, говорит об одном: несмотря на все странности брака любимой сестры нашего короля с Людовиком, она все еще неравнодушна к нему. Это позволяет надеяться, что и в нем с возрастом пробудится чувство к ней, то самое, которое должно быть в супруге и которое позволит нам оказывать на него должное влияние.
Герцогиня прерывисто вздохнула.
И тогда, не справившись с напускным смирением, иезуит вдруг словно взорвался:
— А кто встал на пути к великой цели? Смазливый мальчишка, волокита, дуэлянт, убивший на дуэлях несть числа невинных жертв, недоучившийся иезуит, предавший коллегиум, отвергнутый любовник развратной Шеврез, высокомерной де Бау-Трасси, распущенной Марсильяк…
— Игнацио, вы забываетесь!
— …и все они бросали его, как только убеждались в его никчемности, ничтожности, неспособности к благим делам, духовной нищете…
— Не говорите того, чего не знаете! — крикнула герцогиня, и ее лицо исказилось.
Это было так на нее не похоже, что монах выпустил четки и перекрестился.
— Не они бросали его, а он оставлял их, потому что ищет в женщине не внешнюю красоту, а духовное совершенство. И не вам, Игнацио, чернить его или попрекать меня. Это вы, поправ тайну исповеди и духовного общения, впутали политику в отношения с духовной дочерью, кощунственно нарушив тем самым святость уз, соединяющих пастыря с верующей. Вы доносите на меня! Да, да! Добро бы только моему родственнику, кардиналу. Но вы доносите и ордену! Я это сейчас поняла. Доносите то, что обязаны хранить, как тайну исповеди.
Монах поднял перед собой руки ладонями вперед, как бы отгораживаясь от возмутительных обвинений, и попытался что-то сказать. Но герцогиня уже кричала:
— Что ж, доносите! Но не забудьте сообщить, что Арамис недавно оказал, может быть, самую большую услугу Испании, о какой можно только мечтать!
— Какую? — быстро спросил монах.
Герцогиня внезапно осознала, что чуть не выдала тайну, доверенную ей между двумя объятиями, и что попади эта тайна в цепкие руки иезуита, благородный поступок мушкетера и его друзей может стоить им всем головы, и умолкла.
— Какую? — повторил монах.
Герцогиня промолчала.
Игнацио проникновенно заговорил:
— Успокойтесь, дочь моя. Я никогда еще не видел вас такой возбужденной. Вспомните, разве я когда-нибудь осуждал ваши невинные увлечения, разве я не понимаю требования плоти и не готов прощать их, даже не требуя покаяния? Так было до тех пор, пока вы, проявив небрежение к велению долга, не допустили, чтобы король увлекся этой девчонкой, вашей племянницей.
— Что в том ужасного?
— Она не замена вам.
— Почему?
— Она не сумеет склонить его к проведению нужной нам политики.
— Я повторяю вопрос — почему?
— Она еще дитя.
— Иными словами, она не согласится забраться в постель Людовика, как сделала бы я? Или вы не уверены, что в постели короля она будет вести себя так, как необходимо вам?
Монах едва заметно поморщился от столь обнаженных формулировок. Как верный воспитанник ордена иезуитов, он предпочитал прятать истинный смысл речей в увертливые, на вид невинные слова.