Пять рассерженных жён
Шрифт:
— Ты вот что, — возмутилась я, — ты о мести говори давай. О счастье заладила она. Счастья этого у меня у самой завались — каждый день достаёт: то курит, то бросает, а то вдруг спортом заниматься начнёт да ещё и меня заставляет. Так что, лучше давай о мести.
И тут Тамаркины глаза та-ак сверкнули, что даже и струхнула я.
— О мести?! — загремела она. — Могу и о мести! Вот спрашиваешь меня, почему ополчилась на Прокопыча я. Да как же тут не ополчиться? Ведь когда мужик обычный, ну, как мой Даня, тут и не ополчишься сильно. Видишь — ни то ни се, но вроде и то и это, и как-то любит вроде, и опять-таки уже мой, ну и смиришься
— И с Фрысиком так надо было, — посоветовала я. — А не принимать его близко к сердцу.
— Да как ты не поймёшь, что нельзя так с Прокопычем! — рявкнула Тамарка.
Я втянула голову в плечи и решила молчать, раз вошла она в раж такой.
— Ведь Прокопыч вползает в душу незаметно, змеёй, а жалит неожиданно и смертельно. Когда я уже привыкла к счастью своему, когда уже поверила, что вечно так будет, он, вдруг, раз и…
— Бабу себе завёл?
Тамарка горестно покачала головой:
— Хуже.
— Что же хуже? — опешила я и испугалась: — А-ааа! Неужели заразу подцепил?!
— Точно, подцепил заразу… под названием любовь. Влюбился мой Прокопыч. Если б бабу завёл, может и легче мне было бы, а он не завёл, а на глазах таять стал. Отношения наши не изменились, он таким же, как был, остался: ласковый, участливый, понимающий, а в глазах тоска. Ляжет, помню, на кровать лицом к стене и вздыхает, мучается. Не ест, не пьёт и не жалуется. Молчит и страдает.
— Из-за Зинки что ли? — изумилась я.
— Точно, из-за Зинки. Уж не Знаю какими тараканами своими приворожила его она, но влюбился Прокопыч крепко. Хотя, тараканами заниматься она уже при нем стала, а тогда она вообще микробиологом была. Из Пензы приехала, замуж по-быстрому выскочила, но с мужем первым своим не ужилась и составлять заявление о разводе к моему Прокопычу, значит, пришла. Он тогда ещё начинающим адвокатом был, настоящей практики не имел, только эти писульки и писал. В общем, увидел Зинку эту плоскую, влюбился и боролся с собой в одиночку.
Я даже протрезвела.
— Да почему же в одиночку? — возмутилась я. — Неужели ты помочь ему не могла? Скандал там приличный закатить, или ещё что.
Тамарка посмотрела на меня, мол, Мама, я думала ты умная, а ты так…
— Какой скандал, когда для меня он ещё лучше стал? — сказала она. — Наоборот, я жалела его, думала приболел, думала на работе не ладится, а мне не говорит, расстраивать не хочет.
— И как же про Зинку узнала ты?
— Когда уже вижу, что кожа одна от него осталась, к стенке припёрла и говорю: «Лучше признавайся, я все стерплю, а нет, так вместе думать будем, как из положения выходить, сам же твердишь, что до гроба друзья мы.» Тут он мне, как другу, и признался. Да ещё и успокаивать начал, чтобы я не волновалась, мол не бросит меня, будет мучаться и разлюбить стараться.
— А Зинка-то взаимностью отвечала ему? — заинтересовалась я.
Тамарка, видимо, тоже стала трезветь, потому что за бутылкой потянулась и сказала:
— Эх, давай, Мама, тяпнем.
— Давай, — согласилась я.
Тяпнули мы и пригорюнились. Я ситуацию её к себе приложила и не возрадовалась.
— Эх, — говорю, — Томик, досталось тебе с Фрысиком этим ненормальным.
— Досталось, — вздыхая, согласилась она. — А что до Зинки, так та и не подозревала о страданиях Прокопыча. Это уже я, дура, сама ей все рассказала. Думала, блажь на мужика
Вот тут я её осудила.
— Тома, да как же ты дошла до жизни такой? — возмутилась я. — Это как-то и не по-нашенски! Он кого-то трахнет, и вы дальше жить счастливо будете! Куда ж это годится? Я, прям, не верю своим ушам! Ты, прям, как кошёлка какая рассуждаешь!
— Можешь теперь понять в каком состоянии я была? — в оправдание себе спросила Тамарка. — Словно в лихорадке заметалась: то ли семью и счастье спасать, а то ли бежать, закрыв глаза, чтобы ужаса этого не видеть. Но бежать я уже не могла. В общем, чуть ли не своими руками брак свой поломала: свела Прокопыча с Зинкой, а у них все и сладилось.
— И бросил он тебя? — схватилась за голову я.
Тамарка горестно покачала головой:
— Если б бросил, а то с Зинкой рвать начал, а та вешаться, а я в больницу попала с нервным истощением. Помнишь?
Я помнила, что у Тамарки трудный развод был, но в подробности не вдавалась, потому что и сама не менее напряжённой жизнью жила. К тому же, Тамарка не всегда была склонна к такой откровенности.
— Помню, — уклончиво ответила я.
— Да ничего ты не помнишь, потому что ничего и не знала, — вдохновенно продолжила Тамарка. — Ох и крови он выпил тогда у меня! Я уже и любила его и ненавидела! А он же честный, он же не может, как другие мужики тайком, он же все мне откровенно должен рассказать, чтобы благородство своё извращённое соблюсти. И придраться нельзя, вроде все по чести, ведь не виноват же он, чувствам же не прикажешь, а так вроде и в самом деле благороден, без моего разрешения ни-ни. А у меня уже ненависть такая к нему зрела! Эх, Мама, все равно не поймёшь ты! — махнула рукой Тамарка.
Обидно мне стало, что так недооценивают меня.
Меня!!!
Проницательную!
Умную!
Решила я метафорой Тамарку добить.
— Что ж тут непонятного? — вдохновляясь, сказала я. — Я, как инженер человеческих душ, очень даже в суть вошла. Это то же, как встретить на своём пути большого гениального художника, который предлагает тебе вместе с ним творить шедевр. Шедевр человеческих отношений — тонкую драгоценную вазу или величайшее художественное полотно, картину. Сначала ты не очень-то в это веришь, и даже не слишком соглашаешься, а он настаивает, тебя ведёт, вперёд, вперёд! И вот уже видишь, получается! Получается нечто, и уже видишь, что не так, как у других, лучше! Лучше! Гораздо лучше! И вот уже точно шедевр! Настоящий шедевр получился! И ваза! И картина! Полотно! И видят уже все! И хвалят! И завидуют! И счастлива уже и горда! И… И вдруг он берет, он же, сам, тот, который убедил тебя на шедевр дерзнуть, тот который убедил, что ты сможешь создать шедевр и сам же с тобой его создавал… Он берет и шедевр этот! Эту вазу! Эту картину! Это полотно! И бамс! Бамс! Вдребезги!
Дальше я говорить не могла — так вошла в образ, что душили рыдания.
Тамарка тоже говорить не могла. Глянула она на меня, я на неё, обнялись мы и зарыдали в голос о бабьем горе своём, о жизненной несправедливости, и ещё черт его знает о чем.
Наплакавшись вволю, из объятий своих расплелись и в четыре глаза уставились на бутылку.
— Наливай! — скомандовала я, потому что уже и сама непрочь была выпить, и не только для того, чтобы разговорить Тамарку, а и потому, что горечь женской судьбины во всем ужасном объёме осознала.