Пятая печать
Шрифт:
— А вот и дядюшка Микулаш! — объявил Мацак, кивая в сторону подвешенного.
Он подошел и, поддев кулаком за подбородок, приподнял! опущенную голову.
— Все еще сопишь, детка?
Потом кивнул на четверых друзей.
— Погляди-ка, кого дядя к тебе привел!..
Он опустил кулак, и голова висящего снова упала на грудь. И снова начала мерно раскачиваться вправо — влево, вправо — влево… и снова из горла вырывалось ритмичное клокотание, хрип, который уже не складывался в слова.
— Можете полюбоваться! — сказал Мацак. — Только не так, детки! Прошу вас стать в линеечку, как полагается хорошим мальчикам! Вот так, богатыри, оказывается, вы умеете себя хорошо вести!
По задней стене помещения шла наверх, на второй этаж, резная лестница с колоннами.
— Останьтесь здесь, напротив них!
И сошел с лестницы. Прошел совсем близко от висевшего человека. Оба нилашиста вытянулись и замерли.
Штатский остановился в четырех-пяти шагах от четверки, чуть в стороне, чтобы не заслонять висевшего человека.
Нилашист с засученными рукавами выкрикнул:
— Всем смотреть!
Штатский строго взглянул на него:
— Почему вы кричите? В этом нет никакой необходимости. Ведите себя прилично, вы не в кабаке.
Бросил беглый взгляд на четверых людей:
— Перед нами вполне понятливые люди, они поймут вас и тогда, когда вы будете говорить тихо…
Немного помедлив, он кивнул головой:
— Доброе утро!
Дюрица стоял безмолвно, черты лица его были напряжены, глаза закрыты. Остальные не шевельнулись, только Кирай прокашлялся и хриплым голосом, подслеповато моргая, ответил:
— Доброе… утро…
Штатский улыбнулся и кивнул книготорговцу. Потом взглянул на часы:
— Я думаю, вам пора по домам, к вашим семьям! К сожалению, вам пришлось задержаться здесь, вдали от семей, дольше, чем нужно. Насколько правомерным было ваше задержание, этого мне, к сожалению, с полной достоверностью установить не удалось. А тем самым не удалось установить и того, насколько обоснованно то расхождение во взглядах, которое обнаружилось вчера в вечерние часы между вами и некоторыми из моих сотрудников.
Он перевел взгляд на Ковача:
— Во всяком случае, утверждение, будто ваша жена потаскуха, на мой взгляд, не имеет оснований. Никто не может утверждать того, в чем не убежден. Это не допустимо ни с позиций ответственной мысли, ни с точки зрения корректности. А вы, со своей стороны, задумайтесь над тем, что человеку вообще свойственно заблуждаться и делать ошибки, так что никто из нас от этого не застрахован. Пожалуйста, постарайтесь забыть этот эпизод. И вообще — я не хотел бы, чтобы у вас остался неприятный осадок от всего, что произошло здесь с вами вчера вечером. Я понимаю, что об этом нелегко забыть, ведь в конце концов человек рождается свободным, с чувством собственного достоинства. И нет ничего более тяжкого, чем терпеть нанесенное ему оскорбление! Но что делать? Все мы зависим от обстоятельств, которые складываются не по нашей воле и влиять на которые мы не в состоянии. Мы подобны утлым ладьям в бушующем море. Что мы можем? Молчать и мириться с тем, чего нельзя изменить. Хотя, наверное, кто-то мог бы дать и лучший совет простому человеку, чьи желания сводятся к тому, чтобы содержать семью, выпивать свой стакан вина или шипучки, ходить иногда в кино и жить в мире и спокойствии! Только часто ли встретишь того, кто дал бы лучший совет? Да и вообще, нужен ли такой совет? Разве вы все не взрослые мужчины, не свободные и ответственные люди, способные думать собственной головой? С одной стороны, вы с вашими ответственными мыслями касательно жизни, с другой — законы, обеспечивающие всем гражданам свободу, дабы каждый сам решал, как желает устроить свою жизнь, какой этике и каким нормам собирается следовать изо дня в день. Я, наверное, не ошибусь, если скажу, что вы все без исключения действительно хотите только того, чтобы просто жить в мире и спокойствии?..
Он обвел их взглядом. Трактирщик, заложив руки за спину, смотрел в пол. Карай стоял, уронив голову набок и часто моргая, лицо его было бледно. Ковач, прикрыв ладонью губы, смотрел на говорившего. Дюрица не сводил глаз с подвешенного.
Человек в штатском кивнул
— Откровенно признаюсь, у меня с коллегой возникли разногласия относительно вашего освобождения. Он считал, что вас выпускать нельзя, а надо убить. Не помню, каким способом — повесить или расстрелять, но теперь все это, слава богу, совершенно безразлично. Мне удалось разубедить его. Со своей стороны я предложил, коли уж представился случай, дать вам возможность доказать вашу порядочность и лояльность. Вы заявляли, что попали сюда по недоразумению, и это, на мой взгляд, не исключено! Поэтому я употребил все свое влияние, чтобы предоставить вам возможность убедить нас в вашем полном к нам доверии и не в последнюю очередь в готовности помогать, короче говоря — в единстве наших взглядов. Поэтому я велел доставить сюда этого гомункулуса, что болтается теперь на канате и которому, как вы можете видеть, осталось жить считанные минуты, в лучшем случае часы. Между прочим, этот жалкий ублюдок, когда еще был здоров, работал литейщиком; недавно он взорвал один из наших оружейных складов, так как, по его словам, считает нас последними негодяями, душителями свободы, бестиями, лишенными всякой гуманности и чести, последователями Калигулы и Нерона, предателями родины, одним словом — негодяями! Мы не смогли убедить его, что он заблуждается! Тут, несомненно, сыграло свою роль и его происхождение — он из совершенно аморальной семьи, достаточно сказать, что жена его, к примеру, потаскуха, а дочь, хоть и совсем еще ребенок, распутница почище матери! Так вот, я предложил не убивать вас — это делается здесь внизу, в погребе, — дать вам шанс вернуться домой, в круг своей семьи, а также предоставить возможность выразить свое презрение к этому гомункулусу…
Он отступил на несколько шагов и махнул рукой в сторону висевшего.
— Чтобы вы могли на практике продемонстрировать это презрение, я предлагаю вот что: перед тем как удалиться — то есть прежде, чем вернуться к вашим семьям, — вы по очереди подойдете к этой хрипящей скотине и дважды ударите его по лицу — слева и справа. При этом вам неизбежно придется выпачкать руки, но их легко отмыть дома горячей водой, так что на коже и следа но останется. В каком порядке подходить — решайте сами, начинает первый желающий… Пожалуйста, прошу…
Он еще раз коротким, быстрым взмахом руки указал на подвешенного человека и, открывая подход, отступил еще немного назад.
Грудь трактирщика вздымалась и опускалась с ужасающей силой. Он поднял взгляд на человека в штатском. Губы ого разжались. Он провел по ним распухшим языком. Голова его затряслась.
— Сатана! — произнес он. Слово прозвучало ясно и отчетливо.
Человек в штатском, взглянул на часы.
— Скоро пойдут трамваи! — сказал он.
Ковач поднял на висевшего взгляд. Опухшие глаза его буквально полезли из орбит, он шумно и тяжело задышал — совсем как трактирщик. Судорожно заходил вверх-вниз кадык.
— Боже правый… — прошептал он.
Подвешенный по-прежнему раскачивал головой. Она моталась из стороны в сторону с правильными промежутками, и каждый раз слышался стон. При возгласе Ковача качанье приостановилось. На один миг голова упала на грудь, потом висевший, хрипло и трудно задышав, мучительным, натужным движением поднял лицо. Веки его раскрылись, и он медленно, с тяжким усилием обвел глазами стоявших перед ним людей. Со лба его, заливая лицо, вместе с кровью стекал ручьями пот. Человек поочередно останавливал взгляд на каждом, потом вдруг, словно сраженный ударом, со стоном уронил голову на грудь, и она снова закачалась: вправо — влево, вправо — влево…
У Кирая голова тоже упала на грудь. Дыханья его не было слышно. Он стиснул зубы, вспухшие губы под мускульным усилием сплюснулись. Сжатые в кулаки руки судорожно прижались к бокам. Сощуренные глаза напряженно впились в носки ботинок. Услышав вздох Ковача, он поднял взгляд. Едва шевельнув головой, искоса взглянул на столяра, потом медленно повернул голову в другую сторону и исподлобья посмотрел на штатского. Заметил, как у стоящего рядом трактирщика натужно вздымается грудь. Еще выше приподняв голову, взглянул на человека, висевшего на канате.