Пятеро
Шрифт:
Но он и не глядел на нее, только стоял перед нею, освещенный фонарем, с опущенными веками, квадратно, тяжело, мешковато; стоял, свесив руки, неуклюжий, второсортный, так и одетый нескладно и бездарно, как полагается аптекарю из местечка; не шевелился, не видно было дыхания, ни одна мышца не вздрагивала. Вокруг глаз у него было. много мелких морщин, по бокам за недостриженными усами тоже; много за тридцать лет было ему по виду. Выражения сразу я никакого не прочел, стоит просто человек молча и не глядит: но вдруг я сообразил, что и я уже глаз не могу оторвать от этого замкнутого, запечатанного лица. Если одно за другим, долгой дрессировкой воли, смести все, чем может выдать человек движения своей души; ждать не показывая, добиваться не рассказывая, срываться не моргая, ставить ставку молча, брать удачу молча и молча
— Отчего ж, покатайтесь, — сказал он просто; как будто она его спрашивала, можно ли. И сказав это, не подымая глаз, отвернулся и пошел сесть на свое прежнее место, с видом человека, дело которого сделано: распоряжения, какие нужны, отданы и будут выполнены точно. Можете ехать «покататься», пожалуйста. Можете отпустить извозчика у ворот Прокудинской дачи и, пройдя среди мало еще населенных домиков, спуститься по заросшему обрыву к безлюдной долине, где и днем никто не бывает, а теперь ночь. Пожалуйста. Как вы там привыкли проводить лунные или безлунные часы, до того Самойло нет дела; давно и раз навсегда отстранил это он от своего сознания. Но на чем молча Самойло поставил штемпель «нет», тому не бывать: мертвой хваткой впилось это «нет» тебе в душу и будет стоять между вами ледяною стеной. Ступайте; играть можно, Самойло не вмешивается, но игра остается игрой и ничем иным не будет.
Мне никогда ничего не снится, но в те годы я умел до того, как засну, сам себе рассказывать сны. В ту ночь пришел мне в голову такой сон:
Завтра утром я встал и пошел в редакцию; у ворот Хома дал мне, конечно, понять, что не одобряет всего происшедшего, и меня тоже не одобряет; а на улице, близ Карантинной балки, проехали мимо меня две телеги с поклажей, крытой рядном, и из под рядна торчали синеватые голые руки и ноги.
Вся редакция была в полном сборе, и шум еще слышен был на лестнице. Во сне я точно распределил, что говорит о вчерашнем беспартийный редактор, что передовик (.он был народник), что фельетонист на серьезные темы (так его называли в отличие от меня, и был он искровец), и что репортеры пограмотнее. Только главного лица не.было: Штроку рано телефонировали друзья из полиции, что есть иное сенсационное происшествие, о котором писать дозволяется — там то и там то, бери извозца и езжай.
Наконец вернулся Штрок и сейчас же бросился писать, а вид у него был многозначительный. Мне он отдельно шепнул: — Читайте полоску за полоской, покуда я пишу, — вам будет особенно интересно; а за то вы мне поможете насесть на заведующего хроникой, чтобы хоть на этот раз не покалечил мне стиля.
Я стал читать полоску за полоской с еще влажными последними строками. Так и есть: Самоубийство на Ланжероне. Младший помощник капитана в Добровольном флоте; семья, хорошо известная в Одессе, отец был гласным эпохи Новосельского (Штрок писал, мне это отчетливо «снилось»: «незабвенной эпохи Новосельского, совпавшей с первой зарею всероссийской эпохи великих реформ»). Тело, в морской торговой форме, найдено было сегодня на заре лодочником Автономом Чубчиком в уединенной густо заросшей ложбине на полпути между Ланжероном и дачей Прокудина. «Холодная рука несчастного еще сжимала в последней судороге смертоносный револьвер». По мнению полицейского врача, смерть последовала между третьим и четвертым часом ночи. Семен Позднюрка, дворник Прокудинской дачи, показал, что покойный подъехал к дачным воротам накануне вечером около десяти часов в обществе молодой дамы; внешность обоих ему хорошо известна, так как погибший («столь трагически погибший моряк») проживал на даче прошлым летом с матерью и сестрами, и молодая дама нередко бывала у них. Приблизительно во втором часу ночи Семена Позднюрку разбудил звонок («властный звонок»). Моряк («над
На самом деле, конечно, это произошло не так, как у меня во «сне». Слишком приличный был человек Алексей Дмитриевич, чтобы так уж явно для всех связать свой уход от жизни с Марусей. Коллеге Штроку вообще не пришлось о нем писать: телеграфное агентство, и то через четыре месяца, сообщило о случайной гибели его где то по пути в Бомбей — в бурю его смыло с палубы; а Маруся уже тогда была замужем и жила в Овидиополе.
XX
НЕ ТУДА
Я сказал, что история Анны Михайловны — почти история Ниобеи; теперь дошел до рассказа о первой стреле злого божества. В котором точно году это произошло, не помню; знаю только, что было это зимою, в самом конце зимы, даже в начале петербургской весны, когда вот-вот уже должен был тронуться лед на Неве.
Сам я этого, конечно, не видел. Пишу по двум женским показаниям: первая женщина была очевидица (отчасти: конца не видела и она, и никто его не знает), и слышал это я от нее лично; вторая, рассказ которой, изложенный почерком писаря, показал мне потом дежурный пристав в полицейской части, куда я ходил за справками, вообще никакого отношения к делу не имела и иметь не могла, и в этом и лежит вся нелепая горечь этой страшной бессмыслицы.
Во всяком случае произошло это после октябрьских дней 1905-го года, потому что Марко несомненно в те дни принимал участие в петербургских ликованиях по поводу манифеста о конституции. Мне рассказывали приятели: одна из манифестаций проходила по Каменноостровскому проспекту, и вдруг кто-то закричал:
— Вот в этом доме живет Победоносцев!
Раздался рев враждебных выкриков, даже камень какой то полетел в окно; толпа остановилась, повернулась к дому, образовала осадный круг, передние грозили кулаками, задние напирали — постепенно круг дотиснулся до самых ступеней крыльца, и кто то, вырвавшись вперед, поднялся по ступеням и гулко ударил дубинкой в резные двери.
В эту минуту, растолкав ряды, на крыльцо взбежал студент с глазами на выкате, оттолкнул стучащего и стал перед дверью, лицом к манифестации, раскинув обе руки крестом.
— Товарищи! — кричал он. — Протестую! Нельзя, видите ли, добивать побежденного врага. Ему один приговор: презрение и забвение!
Стимулы в душе толпы были тогда отменно высокие; говорят, его послушались, хотя до того немного и потрепали, пытаясь оторвать от двери, а он отбивался руками и ногами и кричал:
— Не допущу!
Марко в то время, невидимому, уже вообще забросил Ригведы и увлекся политикой. Есть даже доказательства, что прильнул не только просто к освободительному подъему, но даже к определенному его крылу. Это он сыграл решающую роль на знаменитом собрании зубных врачей Васильевского острова, где шла такая упорная борьба между формулами резолюций, предложенных, с одной стороны, оратором-марксистом, а с другой, народником. Как и почему очутился Марко среди лиц этой профессии — его тайна; но мне говорили бывшие на том митинге, что это именно он, выйдя на трибуну, обеспечил победу второй из двух соперничавших резолюций, и так ее и проголосовали: «Мы, работники зубоврачебного дела Васильевского острова, считая себя неразрывной частью трудового крестьянства…».
После этого, а может быть и одновременно, участвовал он в спиритических кружках, а также слушал доклады о тибетской медицине по учению монгольского целителя Бадмаева; а в течение последних месяцев перед тем происшествием на Неве страстно собирал почтовые марки. Валентиночка честно послала Анне Михайловне толстый альбом, весь почти заклеенный, и я видел его однажды; и помню, что великолепно отгравированная марка одной из южно-американских республик, с неразборчивым из за густого штемпеля именем страны, но с надписью «Correos» — что по тамошнему значит, кажется, почта — красовалась в пустой клетке на странице Кореи.