Работорговцы. Русь измочаленная
Шрифт:
— Обожди, ещё дело есть.
Щавель выбрал в углу половицу погнилее, воины отодрали её, выкопали ножами яму. Лузга переложил в неё из котомки увесистые мешочки с деньгами. Закопали, накрыли обратно сырой доской.
— Пошли за хворостом, — постановил командир, обозрев дело рук своих. — Надо этот гадюшник сжечь, чтобы духу от него не осталось. Заодно золото надёжно спрячем, тут никто рыться не осмелится.
— Ты, как раньше, все задачи скопом решаешь, — заметил Лузга, когда Жёлудь поспешил за хворостом на свежий воздух. — Если ты такой многозадачный, может, и Пентиуму молишься?
— Нет, — отрезал
— А прежде молился?
— Нет.
— А будешь?
— Если Родина прикажет.
— Уважаю, — только и нашёлся что ответить Лузга.
Глава четырнадцатая,
в которой подлый бард Филипп даёт Лихославлю возможность оправдать название
До Лихославля шли по насыпи, в объезд испоганенного Торжка. Пятьдесят пять вёрст одолели за день — отдохнувшие кони бодро тянули телеги. На ночёвку остановились в Калашниково, деревне, живущей с путников. Жиреющей, когда сани катят по зимнику, и скудеющей в тёплую пору непроходимых дорог и судоходных рек.
Неказистый трактир «Треснувшая подкова» вместил под низкие своды поредевший караван. Тридцать три богатыря расселись за отдельные столы. Витязи своими десятками, Карп — с шестёркой обозников, а ватага, к которой изворотливо примкнул бард, отдельно. Только Михан замешкался. Дружинники к себе не приглашали, как, впрочем, и барда, так что парень потянулся за Филиппом, окончательно запутавшись в выборе своих. Поколебавшись, подсел к Жёлудю. Молодой лучник ещё со вчерашнего был непривычно замкнут, будто его коснулась тень, намертво впечатавшаяся в лик отца. Что-то произошло накануне, Михан видел, как Жёлудь тайком отмывал в сарае наконечники стрел. Однако Михану и самому было что скрывать. Он только радовался, что Щавель не прознал о драке в «Исламской сельди». Это обнадёживало: в отряде доносчиков не нашлось.
— Давай колись, — шепнул Михан. — Где был, что делал? Опять кого-то порешил?
Жёлудь покосился испытующе и промолчал. Глаза у него были как у коня, задумчивые, полные затаённых чувств.
— Что за злодейство совместно с Лузгой учинили? — нападал Михан, опасаясь, как бы с него самого не стребовали ответа за вчерашний прожитый день. — Что молчишь, дурило?
— Где уж нам, дуракам, в будний день чай пить, — невпопад ответил Жёлудь, впрочем, так язвительно, что Михан заткнулся. С малолетства знал, что при таком настрое парень ничего не скажет.
Михан состроил равнодушную рожу и склонился к сидящим напротив барду с лепилой. Филипп, которому сия тема оказалась близка и как никому знакома, утверждал, что с похмелья борода и ногти растут лучше, поэтому девкам весьма полезен алкоголь смолоду.
— У крестьян степных краёв, что по Волге, также ногти неимоверно длинные и крепкие. Прямо как у медведя. Происходит то от рытья в земле, богатой известковыми солями, — увлечённо объяснял Альберт Калужский. — Обычные ножницы те когти не берут, приходится кусачками стричь, а то и вовсе о точильный камень спиливать. Такова в тех краях крепость солей земных!
— У мертвецов волосы и ногти тоже растут быстрее, чем у живых, — поделился наблюдениями паскудный бард. — Бывалоча, выкопаешь из могилы сорокадневного мертвеца да поразишься, как вымахали космы да когти, а морда стала
— И чего далее?
— Договоришься с ним как-нибудь.
— Ты ведаешь повадки мёртвых?
— У них такие же заботы, как у живых, — скука, неустроенность, стремление к лучшему. Бывает тяжко мертвецу среди людей не выглядеть лохом и позитивным притворяться, но надо, надо в тред вливаться, скрывая для карьеры стук костей. — Бард профессионально извлёк из памяти подходящую цитату допиндецового менестреля.
Михан придвинулся поближе — интересно было послушать о приключениях мертвеца. Чуткий к вниманию аудитории Филипп расчехлил гусли. Дабы показать командиру, что не зря едет в обозе, бард под завершение обеда, когда достойные мужи насытились и благодарят хозяина громкой отрыжкой, переходя к пользительному для нутряного сала чаю, исполнил песнь о трансильванском упыре Драфе Гракуле, известном в лондонском свете под именем Брэма Стокера.
Поучительная история о судьбе молодого манагера по недвижимости ажно выбила вздох умиления у скупого на чувства Карпа, а Филипп бодро закончил балладу:
Мертвец-молодец Всех героев съел, подлец!— Печально, а главное, эффективно, — заметил Щавель и обратился к сыну: — Понимаешь теперь, почему заразу надо в зародыше уничтожать?
— Да, батя, — поделился выстраданными за ночь соображениями парень. — Чтобы в Лондон не попала. А то укоренится там, расцветёт и будет вонять своим ядом.
— Правильно мыслишь, сынок! — похвалил командир, обвёл глазами трактир, молвил так, что все услышали: — Ужин окончен! Через час отбой.
С утра небо затянуло плесенью, заморосило. Во второй половине дня пошёл дождь.
— Знакомая картина, — Карп покачивался на спине тяжеловоза, недовольно кривя губы. — По обычаю, привечает своих гостей Лихославль.
— Такова его доля, — ответствовал Щавель. — Город несёт бремя не в наказание, а во благо всех остальных. В том его заслуга и доблесть.
Жёлудь ехал позади отца, прислушиваясь к разговору старших. Странным ему казалось, что доблесть может проявляться так безотрадно. Лихославль будто затронуло помрачнение БП, превратив ближние подступы в унылый край. Лес истощился, захирел, иссяк. Деревья словно сговорились брать пример с плакучей ивы и торчали вдоль дороги, понуро свесив ветви.
В городе царила всеобщая тишь. По мостовой уныло катили телеги, подскакивая и гремя по булыганам железными ободьями, но звуки сразу гасли, не нарушая покой. Город был мал. Если в нём шёл дождь, то шёл везде. С тракта свернули налево и, ведомые многознающим Карпом, нашли приют в постоялом дворе на углу улицы Пушкинской и Лихославльского переулка.
Выждав, когда Щавель окажется поодаль от сторонних ушей, Карп как бы невзначай приблизился и молвил:
— Хорошо сегодня прошли, ускоренным маршем, да по грязи. Лошади устали. Надо бы на днёвку здесь встать. — Знатный работорговец старался не гневить командира и даже советы давал с оглядкой. После стычки на привале Карп начал побаиваться Щавеля, а расправа над ростовщиком убедила окончательно, что соратник светлейшего князя ни перед кем не отступит и сам нагнёт кого угодно.