Радость на небесах. Тихий уголок. И снова к солнцу
Шрифт:
На углу из-за табачного магазина вынырнули Фоули и Керман. Они поджидали его там и теперь зашагали рядом.
— Увидимся потом. Я спешу, — на ходу бросил Кип. — Моя мать при смерти.
— Ну а если мы тебя проводим?
— Я не на прогулку вышел.
— Ты что, обозлился на нас?
— Некогда мне с вами дурака валять.
— Тогда уж давай зови фараона! — ехидничал Фоули.
— И сколько тебе заплатят за то, что наш план выслушал, для тебя же разработанный? — подхватил Керман.
Он
— Да брось, не тяни, Кип, — вразумлял его Фоули. — Дооткладываешься, а потом разнюхают, докопаются до тебя, и будет поздно. Почему бы не пойти завтра? Если откажешься, мы все равно пойдем на дело. Ну, а с тобой — так это ж верняк, страховка, банковская страховая премия. — Фоули хихикнул. — Уж кого-кого, а тебя они сейчас не заподозрят.
Голос мурлыкал, улещивал, доносился то явственно, то совсем глухо, когда спутники, отстав, догоняли его, не поспевая за его широким шагом. Наконец он обернулся.
— У меня мать умирает, — повторил он. — Катитесь вы к чертям собачьим! — И замахнулся.
Они попятились, отстали. Но возле парикмахерской, когда он переходил на другую сторону, Фоули и Керман зашушукались, сдвинув головы. Как видно, они решили, что его отказ не стоит принимать всерьез и что он сейчас просто в растрепанных чувствах. На другой стороне улицы они его нагнали.
— Мы все равно будем крутиться поблизости. Кому какой от этого вред?
Они пошли с ним шаг в шаг, не отставая, и чудилось ему, будто это не Фоули шагает с ним рядом, а его собственная тень, и назойливый шепоток Фоули — его собственный голос, и то, что он говорит, — правда. Они миновали здание пожарной команды и полицейский участок. Впереди тянулся мост. Фоули и Керман сопровождали его до угла улочки, где во всю ее длину стоял ряд кирпичных домиков под одной длинной крышей, — очень тихой улочки.
— Идите своей дорогой, поняли? — буркнул Кип.
— Так, значит, о встрече договорились? — сказал Фоули.
— Значит, договорились?! — передразнил его Кип и, вскинув руку, рывком нахлобучил шляпу Керману на глаза, громко рассмеялся и пошел, а они остались стоять под фонарем, и Керман чертыхался, сдергивая шляпу.
Дэнис сидел в гостиной за столом, бессильно положив на него руки. Глаза его были скорбными. Рядом сидел священник, молодой, бледный, с заостренными чертами лица. При виде Кипа оба они медленно поднялись и уставились на него так, словно он пришел пьяный.
— Здравствуйте, святой отец! Дэнис, как она?
— Кип, что с тобой? — спросил Дэнис, подойдя к нему.
— А что?
— Что с тобой происходит?
— Со
Его пугали их пристальные взгляды. Комкая в руках шляпу, он смотрел на них, растянув губы в улыбке. Его крупное смуглое лицо, блуждающие глаза выдавали бушевавшую в нем отчаянную борьбу. «О господи, все во мне это чуют, — пронеслось в его мозгу. — И Джулия тоже».
— Да я сам не свой из-за мамы, — проговорил он.
— Я дал ей наркотик, чтоб еще немного продержалась, — сказал Дэнис. — Отец Дэвидсон уже причастил ее.
— Где Тим? — спросил Кип.
— Мальчик плакал, я послал его поиграть на улице.
— Я пойду к ней, — сказал Кип и вошел в спаленку.
Настенная лампа была обернута смятой, припаленной газетой. Тело матери, укрытое покрывалом, казалось таким маленьким. Испуганный тишиной, он на цыпочках подошел к кровати и тихо позвал:
— Мам, это я, Кип. Я приходил вчера, но ты спала. Это я, Кип.
Глаза ее открылись, но она долго молчала, будто ждала, когда в сознании возникнет его образ, и наконец прошептала:
— Я хотела увидеть тебя, сынок.
Он не верил своим глазам: на губах ее появилась улыбка, он не верил, что на пороге смерти она чувствует свою близость к нему еще сильнее, чем когда-либо за всю его жизнь. Этой слабой улыбкой, этой чудесной прощальной искоркой радости в глазах она выразила ему свою благодарность. Ведь она ждала этой минуты всю жизнь.
— Ты хороший, сынок, да, очень хороший, — шептала она, — и я счастлива… я счастлива, что ухожу так… Не тревожься… Все хорошо.
Он опустился на колени у ее постели, чтобы отдать ей последнее, во что еще верил.
— Возьми это с собой, мама, — скорбно проговорил он, — пусть будет с тобой все светлое, и надежды твои, и твоя вера в то, что я стану, каким ты хотела, возьми это с собой, это все твое. Ведь это покой и радость. Пусть они будут у тебя. Я хочу их тебе дать.
— Помолись за меня, сын.
— Да, мама. Конечно.
— Сейчас помолись, сынок.
Но он отпрянул, закачал головой и что-то пробормотал, словно она попросила его совершить кощунство.
— Нет, нет, — твердил он, — о господи, господи! Не допусти…
Она ждала, а ему казалось, что она, так же как другие, прочтет по его лицу, как бушует в его душе желание все взорвать. Он опустил голову. Он жаждал дать ей хотя бы то, что она подарила ему на прощанье, — свою преданность.
— Дева Мария, — забормотал он. — Мария… Мэри-вострушка, и лук, и петрушка в твоем огороде на грядках растут… — Сами собой губы его тихо шептали слова детской песенки. Он и их перепутал и бормотал бессмыслицу. Вот и пусть бессмыслицу. Он хотел лишь одного: чтобы мать умирала спокойно.