Рахманинов
Шрифт:
По праздникам, когда работать было нельзя, иногда просто «сумерничали». Месяц глядел в окошко. Коврики месячного света медленно ползли по полу к узорчатым половичкам.
Чего только не припомнишь лунным весенним вечером, когда в доме прибрано, когда в углу тихонько наигрывает сверчок и где-то за садом сторож ходит с колотушкой!
Раз, пошептавшись с бабушкой, Ульяша принесла из соседней комнаты гитару. Зазвенели подтягиваемые струны.
Подумав, завела Ульяша старинную свадебную песню — «Матушка моя, что во поле пыльно?».
Голос у нее оказался неожиданно низкий,
Песня тихая, вкрадчивая, как бы вся улыбается, но в протяжном напеве, в подголосках гитарного перебора звучит предчувствие близкого горя, неминучей разлуки. Едут, едут незваные гости. Вот уже во двор въезжают, и на крылечко всходят, и за стол садятся, и образа снимают… И вновь, надрывая сердце, звучит голос матери:
Родимое, свет, мое, Господь бог с тобою…Много воды, много песен утекло, покуда понял Сережа, что и в музыке и в жизни сердца печаль и радость родные сестры.
Пела в тот вечер Ульяша и суровую — про «татарский полон», и задорно-лукавую про «утушку луговую». А потом месяц зашел за угол дома. Сверчок замолчал. Уснул и сторож с колотушкой, пригорюнившись на завалинке.
Весной вниз по Андреевской улице, за позеленевшим от дождей забором, что ни день, на заре гнали стадо.
Раз, в юрьев день, Ульяша зазвала во двор белоголового и темноглазого пастушонка Савку. За спиной у него вместе с холщовой торбой висел на шнурке берестяной рожок. Савка сперва застеснялся, уставясь в землю. Но от Ульяши не так просто отделаться!
И рожок вдруг запел так светло и нежно, что Сережа даже засмеялся от радости.
Часто ранним утром, когда он еще нежился под одеялом, сквозь щебет птиц за окошком с дальнего выгона долетал голос пастушьей жалейки. Он плыл над лугами, одетыми росой, потом вдруг как бы останавливался, повиснув в воздухе, и уходил замирая. И во сне не снилось ни Савке, ни самому Сергею, что этот нехитрый напев пастушьего рожка много лет спустя на далекой чужбине еще раз позовет лебединой песней стареющего русского музыканта.
Однажды Сергей забрел на церковный двор Федора Стратилата. Двор был зеленый и пестрел ромашками. На скамье подле звонницы сидел востроглазый старичок в чуйке и большом картузе.
Разговор, как водится, начался издалека. Осторожно и недоверчиво выспросив у Сергея, чей он, и, узнав, что генеральшин, старичок посветлел, назвался Яковом Прохорычем и повел Сергея на колокольню. Оттуда, с занимающей дух высоты, все было видно как на ладони. Сергей впервые понял, где Софийская сторона, а где — Торговая, где Спас-на-Ильине, а где — на Ковалеве, увидел белеющий
— А Ильмень? — спросил он, положив ладони и подбородок на высокие перила звонницы.
— А вона! — показал старичок на край земли за монастырем, где, разлившись широко, светила и словно мерцала серебряная полоса.
Старый пономарь оказался большим хитрецом. С изумлением Сергей следил за тем, как его кривые, черные, узловатые пальцы целой сетью веревочек «играли» на малых колоколах.
Когда Сергей спускался с колокольни под щебет ласточек, осторожно нащупывая крутые ступени, в голове у него гудело. Но зато он уже знал все про колокола — вечевые, набатные, благовестные и полиелейные, знал, что такое красный — усладительный — звон.
А Ильмень с того дня не давал Сереже покоя.
Бабушка колебалась. Дорога на Ильмень не то что плоха, но просто несносна: пески!
Тут вмешалась Ульяша.
— Будет завтра ведрено — и пойдем. Пускай Олексич нас только до Пустыни довезет. А там тропою, лугом монастырским доведу. Я тропу ту знаю. Версты две, не боле, будет до берега. Сережа притомится — на руках донесу.
День, правда, выдался серенький, но не переставал про себя улыбаться. Вдоль тропы уже расцветали метелки иван-чая. Гудели пчелы. Справа на пригорке желтели крыши приземистых изб, ходили зеленые волны овса.
Ульяша вела за руку Сережу. Попалась сосновая рощица, коврики вереска и земляники. Плыли облака. По земле, по полям и чащам неслышно скользили тихие тени.
Столько было цветов, трав и всяких диковин, что никто и не заметил, как тучки ушли на север и день засиял, как раздался кустарник и впереди разлилось, засверкало серо-голубое, сыплющее золотые искры озеро-море.
Несколько минут стояли как в столбняке. Потом разулись и пошли вниз по песчаной дороге.
На широкой отлогой полосе берегового песка стояли лодки и баркасы.
— Глянь! — вскрикнула Ульяша. — Наши из Подберезья… Федор и Арина…
Она закричала и махнула цветным платком.
Подошли ближе. Подле старого бота, вытянутого кормой на мокрый песок, стоял высокий мужик с курчавой головой и небольшой золотистой бородкой. Выгоревшая на солнце рубашка и подвернутые до колен холщовые порты. В лодке — веснушчатый парень лет четырнадцати с льняными, зачесанными в скобу волосами. На берегу — высокая и такая же крепкая, еще молодая женщина в холщовом переднике, полинялой красной кофте и когда-то синем ситцевом платке, повязанном вокруг головы и до глаз. Но глаза-то были большие, светло-серые, с голубинкой, каемчатые.
Все трое глядели навстречу гостям.
Наконец узнали Ульяшу. Женщина порывисто обняла ее с коротким смешком. Мужчина тоже застенчиво заулыбался. Ульяша помахала ему рукой и назвала кумом.
— Ну, Ульяша совсем у нас барышня. Куда! — сказала женщина, разглядывая Ульяшин сарафан. — А это внучек генеральшин?
Девушка кивнула.
Арина улыбнулась и, взглянув на Сережу своими удивительными глазами, быстро присела и обняла его загорелой рукой.
— Федор, а Федор, вот нам бы с тобой такого сынка!..