Рахманинов
Шрифт:
С низовьев Волги дули обжигающие суховеи, разнося по полям призрак голода и напастей. Жестокий град до корня выбивал неокрепнувшие полосы озимых.
Нищета, безлошадье…
Вечерами Сергей Васильевич выходил на опушку молодого парка. Слабо мигали степные звезды. Светят они и там, на краю земли, на вершины голых сопок и заросли гаоляна.
Три раза в неделю приходила почта. Все набрасывались на газеты.
Каждому хотелось разорвать вязкую паутину подсахаренных сентенций, глухих реляций Куропаткина о «стратегическом оттягивании армий к Ляояну», увидеть голую правду,
Но в один душный июльский вечер паутина нежданно прорвалась, и на мкг все исчезло: и Маньчжурия, и призрак голода, и «Франческа». Из траурной рамки бросилось в глаза одно страшное и бесповоротное слово: «Баденвейлер».
Антон Павлович Чехов…
С минуту Рахманинов сидел, сжав ладонями виски и ничего не видя перед собой. Потом оглянулся. В комнате никого не было. Ирину лихорадило, мать, истомленная зноем, забылась рядом с ней. Только с веранды долетел до него чей-то тихий, горький плач. Войдя, он увидел Соню.
Обняв ее, усадил рядом на камышовом диванчике.
Негромкий голос доктора Чехова еще звучал у него в ушах. Но зеленый огонь в окошке ауткинской дачи погас навсегда.
Так молча сидели они, глядя в наступающие сумерки, и думали о том, что теперь надеяться больше не на что.
Среди лета пришлось бросить работу над «Франческой» и приняться за оперные партитуры. На третье сентября была назначена «Русалка». К счастью для нового дирижера, он, находясь вдали от Большого театра, о многом не подозревал. Щадя покой музыканта, друзья не упоминали в письмах о буре страстей, разыгравшейся при его назначении.
Ветер дул, разумеется, из Русского музыкального общества. Сам Сафонов на этот раз признал за благо остаться в стороне, но, без сомнения, действовал через других.
— Разве с Рахманиновым можно работать! — вздыхали почтенные музыканты. — Без меры требователен, суров, нетерпим.
«Подготовка» была перенесена в гущу артистов, хора и оркестра. Переступив порог театра, Рахманинов сразу почувствовал сомкнувшиеся на нем недоверчивые и недружелюбные взгляды.
В разговоре с ним каждый испытывал чувство неуюта. Худой, высокий, с суховатой ноткой в голосе. Особенно подавлял его взгляд, рассеянный, как бы безразличный.
В первый же день он назначил раздельные репетиции мужчин и женщин к премьере «Князя Игоря».
Кулисы загудели: «Рахманинов всех ругает, на всех сердится. Рахманинов сказал, что никто петь не умеет, посоветовал многим вновь поступить в консерваторию…»
Тут же началась ломка вековых традиций.
Рахманинов велел перенести дирижерский пульт от рампы назад, к барьеру.
— Я хочу видеть перед собой оркестр, — заявил он.
Певцы возроптали: «Это просто черт знает что такое! А как же мы-то, мы увидим его палочку?!.»
Запротестовал и Альтани. Пытаясь унять закипающую бурю, дирекция распорядилась, «по дирижеру глядя», переносить пульт для Альтани вперед, а для Рахманинова назад.
Но вскоре Альтани признал правоту своего преемника.
Преемник же в театре держался невозмутимо, а придя домой, без сил падал на кушетку.
Шла зима. Бесновались вьюги. Из последних сил
Перелом наступил, разумеется, не сразу.
Оркестр Большого театра состоял из превосходных музыкантов. Если же основы его, как ансамбля, были все же расшатаны, то в этом повинны прежде всего «эстрадные» дирижеры вроде Буллериана, периодически появлявшиеся за пультом.
Вспоминая много лет спустя о нравах, царивших в театре, Рахманинов с неподражаемым юмором передавал один из бесчисленных инцидентов в практике оркестра.
Первую валторну в оркестре играл чех Осип Сханилец, мужчина геркулесовского телосложения с огромной черной бородой. Однажды Буллериан по рассеянности и невпопад показал ему вступление. Сханилец, продолжая невозмутимо сидеть со своей валторной на коленях, в ответ показал дирижеру три пальца, дав понять, что до вступления остается еще три такта.
Лишь мало-помалу те, с кем Рахманинову приходилось работать, поняли, что его отпугивающая манера общения была продиктована единственно сознанием своей огромной ответственности, необычайно серьезным отношением к делу, за которое он взялся. Прошли недели, прежде чем он стал замечать в устремленных на него глазах не страх, не досаду, но искреннее восхищение и горячее желание помочь раскрытию замысла.
Словно свежий ветер прошел по лабиринтам пыльных кулис. Оперы, одна за другой выходившие ка подмостки Большого театра, — «Русалка», «Онегин», «Сусанин» и особенно «Пиковая дама» — заново рождались на сцене.
От души, как ребенок, радовался за своего Сережу Шаляпин. От размолвки в Петербурге не осталось и следа. В свободные вечера Федор Иванович охотно приходил и к Рахманиновым и к Сатиным и пел так, что после его ухода трудно было уснуть.
Он жадно ловил интонации рахманиновского оркестра, но и сам перед музыкантом не оставался в долгу. С чувством глубокого душевного волнения всякий раз ждал дирижер появления шаляпинского Демона. Эта огромная дымчатая фигура возникала внезапно из паутины багряных, синих и фиолетовых лучей, как на холсте Врубеля.
Он был похож на вечер ясный, Ни день, ни ночь, ни мрак, ни свет…И сладостный холод обволакивал тело, когда, нарастая, из глубины сцены звучал этот чарующий и грозный речитатив:
Лишь только месяц золотой Из-за горы тихонько встанет, И на тебя украдкой взглянет… К тебе я стану прилетать, Гостить я буду до денницы И на шелковые ресницы Сны золотые навевать.