Рахманинов
Шрифт:
Может быть, он политический эмигрант или, как это называется, «социал-демократ»?.. Это тоже никого не касается. Если он аккуратно платит квартирную плату владельцу «Гартен-виллы» герру Шульцу, не взрывает бомб на Сидониен-штрассе и ни в чем не нарушает установленного порядка, то пусть себе живет на здоровье! Дрезден охотно принимает у себя всех, кто в состоянии заплатить за гостеприимство. Ни Ганс, квартальный дворник, свозивший по утрам на железной тачке все до единого опавшие за ночь желтые листья, ни Берта Глобке, немного позднее привозившая постояльцу молоко в тележке, запряженной полинялым
Пробежав глазами строки московских и петербургских газет, музыкант долгое время не мог вернуться к покинутой работе.
Все волновало его: и заседания недавно открывшейся думы, и нечистая игра, затеянная вокруг нее власть имущими, и выборгское воззвание, подписанное отколовшейся группой депутатов, забастовки и аграрные беспорядки, жесткая хватка нового премьера Столыпина и кровавые набеги карательных отрядов.
И, перекрывая разноголосый гомон газетных сплетен, догадок, полулжи и полуправды, днем и ночью звучал бесстрашный старческий голос Толстого:
«Не могу молчать!»
Корреспондентов у музыканта было не много, но письма шли одно за другим.
Тотчас по приезде он написал Слонову, прося подготовить для него под строжайшим секретом эскиз либретто по первому акту драмы Метерлинка «Монна Ванна». Кроме Слонова и родных, он под
держивал связь только с Никитой Морозовым и четой Керзиных.
Уединение, которого так настойчиво добивался музыкант, в Дрездене на первых порах оказалось не слишком уютным. Дороговизна жизни ужасала, слабое знание языка порождало недоразумения с немцами. «Когда я стесняюсь, — полушутя жаловался Рахманинов Керзиным, — то не только по- немецки, но и по-русски имею способность так говорить, что никто меня не понимает…»
Из обстановки купили только самое необходимое. А большая гостиная внизу, рядом с кабинетом, так и осталась пустовать. Это устраивало композитора, который еще в юности привык работать «на ходу».
Музыка в Дрездене также была дорога. Однако изредка бывали в концертах. В конце ноября Сергей Васильевич побывал на «Саломее» Рихарда Штрауса. То, что ему довелось услышать, насторожило его. Прежде всего еще неслыханный блеск оркестровки. Когда он вообразил себе, что вдруг бы сейчас заиграли его, Рахманинова, оперу, ему сделалось неловко. Словно бы он вышел на сцену раздетым!.. «Очень уж этот Штраус умеет наряжаться! Кое-что понравилось мне и в самой музыке, — писал он Морозову, — когда это не звучало очень уж фальшиво».
После окончания консерватории Рахманинов редко встречался с Александром Николаевичем Скрябиным. Сохранив внешние дружеские отношения, они не находили общих точек соприкосновения в искусстве. В памяти Рахманинова сохранился образ хрупкого мальчика с ямочкой на подбородке и глазами, мечтательно устремленными вдаль. Та мальчишеская важность, которую он позднее стал напускать на себя в среде музыкантов, без следа растворялась в его улыбке, всегда неожиданно чистосердечной и немножко наивной.
Как музыкант, Скрябин при всем индивидуальном своеобразии своего композиторского почерка, определившегося
В то же время, как музыкант, Сергей Васильевич считал себя не вправе пройти мимо новых сочинений Скрябина. В них поистине было много нового, неожиданно-смелого, любопытного.
Теперь, во время концертов Штрауса, Регера и других, опыты Скрябина вновь пришли ему на память. Здесь, в Европе, у многих эта музыка, эти оргии полифонических шумов, очевидно, вызывали живой отклик.
У новой веры, как обычно бывает, уже появились свои философы, апостолы и даже мученики. Было над чем призадуматься! И впервые, быть может, у Рахманинова мелькнула догадка: если он и ему подобные захотят до конца дней своих идти по тому пути, который они для себя избрали, им предстоит, наверно, жестокая борьба.
О том, чем жила музыкальная Москва, Рахманинов узнавал от Морозова и главным образом от Керзиных.
Шли месяцы.
Меньше всего это отшельничество в Дрездене устраивало, пожалуй, Наталью Александровну. Заботы об Ирине не поглощали всего ее времени. Она томилась по Москве и близким.
Ирина большую часть своей еще короткой жизни хворала. Какие только болезни не посещали это крохотное создание!
Но характер у девочки от этого нимало не поколебался. Едва повеселев, тотчас же начинала разбойничать. Дочь музыканта, она по целым дням распевала.
Голосом Ирину бог не обидел. Особенно хорошо ее слышно было в зале. Прислушиваясь, Рахманинов одновременно и хмурился и улыбался.
Ни один творческий замысел Сергея Рахманинова до того не увлекал его так, как «Монна Ванна». И ни одна из его работ доселе не была окутана такой глубокой тайной. Даже в письмах к Слонову он остерегался называть ее прямо по имени, ограничиваясь инициалами «М.В.». На все допытывания Акимыча он просил не принуждать его к ответу. «…Только, когда я сильно двинусь вперед, тогда я делаюсь уже почти уверен в конечном результате и только тогда я уже непременно… добираюсь до конца. А то бывает, что и сюжет и музыка мне вдруг надоедают до крайности, и я бросаю все к черту…»
Порой какой-нибудь стилистический «риф» в либретто приводил композитора в отчаяние, и весь замысел вдруг становился чуждым его душе.
В такие дни он охотно выезжал в Лейпциг на концерты «Гевандхауза», где главным дирижером был прославленный Артур Никиш. Общение с этим необыкновенным человеком оставляло надолго неизгладимый след. Сама его внешность приковывала взгляд: красивая проседь в черной, клином подстриженной бороде, каемчатые светло-серые глаза, затаившие огонь неукротимой страсти. Железная воля таилась за изысканной учтивостью вельможи. С Рахманиновым он был дружески любезен, воздал дань второму концерту и просил запросто бывать на репетициях в «Гевандхаузе».