Раковый корпус
Шрифт:
А Дёмка с высоких подушек бормотал что-то неумелое, неуместное:
– Знаешь, если тебя никто не возьмёт… Ну, я понимаю, конечно, какой я теперь… А то я на тебе всегда женюсь охотно, это ты знай…
– Слушай, Дёмка! – укушенная новой мыслью, поднялась и развернулась к нему Ася и смотрела открытыми глазами, без слёз. – А ведь слушай: ты – последний! Ты – последний, кто ещё может увидеть её и поцеловать! Уже никто никогда больше не поцелует! Дёмка! Ну, хоть ты поцелуй! Хоть ты!
Она раздёрнула халат, да он сам уже не держался, и, снова, кажется, плача или стоня, оттянула свободный ворот сорочки – и оттуда выдвинулась
Это заблистало, как солнце, вступившее прямо сюда! Засияла, запылала вся палата! А румянце соска – крупней, чем Дёмка держал в представлении! – выплыло перед ним, и глаза не выдерживали этой розовости!
К его голове наклонила Ася совсем близко и держала так.
– Целуй! Целуй! – ждала, требовала она.
И, вдыхая запазушное подаренное ему тепло, он стал тыкаться как поросёнок, благодарно и восхищённо, поспешными губами, во всю эту изгибистую, налитую над ним поверхность, хранящую свою постоянную форму, плавней и красивей которой ни нарисовать, ни вылепить.
– Ты – будешь помнить?.. Ты будешь помнить, что она – была? И – какая была?..
Асины слёзы падали ему на стриженую голову.
Она не убирала, не отводила, и он снова возвращался к румянцу и мягко делал губами так, как её будущий ребёнок с этой грудью уже не сделает никогда. Никто не входил, и он обцеловывал это нависшее над ним чудо.
Сегодня – чудо, а завтра – в корзину.
29
Как только Юра вернулся из командировки, он приехал к отцу, часа на два сразу. Перед тем по телефону заказал Павел Николаевич, чтоб Юра привёз тёплые ботинки, пальто и шляпу: надоела мерзкая палата с дубинами на кроватях, с дурацкими разговорами, да и вестибюль опротивел не меньше, и, хотя очень был Павел Николаевич слаб, его тянуло на свежий воздух.
Так и сделали. Опухоль легко обернулась шарфиком. На аллеях медгородка никто не мог Русанова встретить, а если б и встретил, то в смешанной одежде не признал, и Павел Николаевич гулял без стеснения. Юра повёл отца под руку, Павел Николаевич сильно на него опирался. Так было необычно переставлять и переставлять ноги по чистому сухому асфальту, а главное, в этом уже чувствовался скорый возврат – сперва для отдыха в любимую квартиру, потом и к любимой работе. Павел Николаевич изнурился не только от лечения, но ещё и от этого тупого больничного бездействия, от того, что он перестал быть нужным и важным сочленением в большом механизме, и вот ощущал как бы потерю всякой силы и значения. Хотелось уже скорее вернуться туда, где его любят и где без него не могут обойтись.
За эту неделю и холод налетал, и дожди – но с сегодняшнего дня опять повернуло к теплу. В тени зданий ещё было прохладно и земля сыра, а на солнышке так грело, что даже демисезонное пальто Павел Николаевич еле на себе нёс и стал по одной пуговице расстёгивать.
Был особенно удобный случай поговорить рассудительно с сыном: сегодняшняя суббота считалась последним днём его командировки, и он не спешил на работу. Тем более не торопился Павел Николаевич. А положение с сыном было запущенное, едва ли не опасное, это чувствовало отцовское сердце. И сейчас, по приезде, совесть у сына была нечиста, он всё что-то глаза отводил, не смотрел на отца прямо. Этой манеры с детства не было у Юры, он рос прямодушный мальчик, она появилась в студенческие годы, и именно в обращении с отцом. Эта уклончивость или застенчивость раздражала Павла Николаевича, иногда он просто покрикивал: «А ну-ка, голову выше!»
Однако сегодня он решил удержаться от резкости, разговаривать только чутко. Он попросил рассказать подробно, чем же Юра проявил себя и прославил как представитель республиканского прокурорского надзора в тех дальних городках.
Начал Юра рассказывать, один случай, другой, и всё так же отводил глаза.
– Ты говори, говори!
Они сели посидеть на просохшей скамеечке, на солнце. Юра был в кожаной куртке и в тёплой шерстяной кепке (фетровой шляпы нельзя было заставить его полюбить), вид у него был как будто и серьёзный, и мужественный, но внутренняя слабинка губила всё.
– Ну, ещё был случай с шофёром… – сказал Юра, глядя в землю.
– Что же с шофёром?
– Ехал шофёр зимой и вёз потребсоюзовские продукты. Семьдесят километров ехать, а посредине застал буран. Всё занесло, колёса не берут, мороз, и нет никого. И крутил буран больше суток. И вот он в кабине не выдержал, бросил машину, как была, с продуктами, и пошёл искать ночлега. Утром стих буран, он вернулся с трактором, а ящика с макаронами не хватает одного.
– А экспедитор?
– Шофёр и за экспедитора, так получилось, один ехал.
– Расхлябанность какая!
– Конечно.
– Вот он и поживился.
– Папа, слишком дорого бы ему этот ящик! – Юра поднял всё-таки глаза. Нехорошее упрямое выражение появилось на его лице. – За этот ящик он схлопотал себе пять лет. И были там ящики с водкой – так целы.
– Нельзя быть, Юра, таким доверчивым и таким наивным. А кто ещё мог взять в пургу?
– Ну, на лошади, может, ехали, кто знает! К утру следов нет.
– Пусть и не сам – так с поста ушёл! Как это – бросить государственное имущество и уйти?!
Дело было несомненное, приговор – кристальный, ещё и мало дали! – и Павла Николаевича возбудило то, что сыну это не ясно и надо ему втолковывать. Вообще вялый, а когда глупость какую-нибудь доказывает – упрямый становится, как осёл.
– Папа, ну ты представь себе: буран, минус десять градусов, как ночевать ему в кабине? Ведь это – смерть.
– Что значит смерть? А – всякий часовой?
– Часового через два часа подменят.
– А если не подменят? А – на фронте? В любую погоду люди стоят и умирают, но с поста не уходят! – Павел Николаевич даже пальцем показал в ту сторону, где стоят и не уходят. – Да ты подумай только, что ты говоришь! Если этого одного простить – все шофера начнут бросать машины, все начнут уходить с постов – да всё государство растащат, неужели ты не понимаешь?
Нет, Юра не понимал! – по его молчанию видно было, что не понимал.
– Ну хорошо, ну это твоё мальчишеское мнение, это юность твоя, ты мог кому-нибудь и сказать, но ты, надеюсь, документально этого не выразил?
Пошевелил сын потресканными губами, пошевелил.
– Я… протест написал. Остановил действие приговора.
– Остановил?! И будут пересматривать? Ай-я-яй! Ай-я-яй! – пол-лица закрыл, заслонил Павел Николаевич. Так он и опасался! Юрка и дело губил, и себя губил, и на отца клал тень. Мутило Павла Николаевича от этой безсильной отцовской досады, когда ни ума своего, ни расторопности своей не можешь вложить в губошлёпа.