Раковый корпус
Шрифт:
– Возьмите, девочки.
Они удивились. Переглянулись. Посмотрели на него. Друг другу сказали по-узбекски. Они поняли, что он не пьян, и не пристаёт к ним. И даже, может быть, поняли, что дядя-солдат дарит букетики от беды?
Одна взяла и кивнула.
Другая взяла и кивнула.
И быстро пошли, притираясь плечо о плечо и разговаривая оживлённо.
И остался у него за плечами замызганный, пропотевший вещмешок.
Где ночевать – это надо было придумывать заново.
В гостиницах нельзя.
К Зое нельзя.
К Веге нельзя.
То есть можно, можно. И будет рада. И вида никогда не подаст.
Но запретнее, чем нельзя.
А без Веги стал ему весь этот прекрасный изобильный миллионный город – как мешок тяжёлый на спине. И странно было, что ещё сегодня утром город ему так нравился и хотелось задержаться подольше.
И ещё странно: чему он сегодня утром так радовался? Всё излечение его вдруг перестало казаться каким-то особенным даром.
За неполный квартал Олег почувствовал, как голоден, и как ноги натёр, как тело всё устало, и как опухоль недобитая перекатывается внутри. И пожалуй, хотелось ему поскорей бы только уехать.
Но и возврат в Уш-Терек, теперь вполне открытый, тоже перестал манить. Понял Олег, что там его тоска загложет теперь ещё больше.
Да просто не мог он представить себе сейчас такого места и вещи такой, которые могли бы его развеселить.
Кроме как – вернуться к Веге.
К ногам её опуститься: «Не гони меня, не гони! Я же не виноват».
Но это было запретнее, чем нельзя.
Посмотрел на солнце. Приспускаться начало. Как бы уже не третий час. Что-то надо было решать.
Увидел на трамвае тот самый номер, который вёз в сторону комендатуры. Стал смотреть, где он останавливается ближе.
И с железным скрежетом, особенно на поворотах, трамвай, как сам тяжело больной, потащил его по каменным узким улицам. Держась за кожаную петлю, Олег наклонялся, чтоб из окна видеть что-нибудь. Но волоклись, без зелени, без бульваров, мощёнка и облезлые дома. Мелькнула афиша дневного кино под открытым воздухом. Занятно было бы посмотреть, как это устроено, но что-то уже попригас его интерес к новинкам мира.
Она горда, что выстояла четырнадцать лет одиночества. Но не знает она – а чего может стоить полгода таких: вместе – и не вместе…
Свою остановку он узнал, сошёл. Теперь километра полтора надо было пройти по широкой улице унылого заводского типа, без деревца, раскалённой. По её мостовой грохотали в обе стороны непрерывные грузовики и тракторы, а тротуар тянулся мимо долгой каменной стены, потом пересекал железнодорожную заводскую колею, потом – пересыпь мелкого угля, потом шёл мимо пустыря, изрытого котлованами, и опять через рельсы, там снова стена и наконец одноэтажные деревянные бараки – те, что в титулах записываются как «временное гражданское строительство», а стоят десять, двадцать и даже тридцать лет. Сейчас хоть не было той грязи, как в январе, под дождём, когда Костоглотов в первый раз искал эту комендатуру. И всё равно – уныло-долго было идти, и не верилось, что эта улица – в том самом городе, где кольцевые бульвары, неохватные дубы, неудержимые тополя и розовое диво урюка.
Как бы она ни убеждала себя, что так надо, так верно, так хорошо, – тем надрывней потом прорвётся.
По какому замыслу была так таинственно и окраинно помещена комендатура, располагавшая судьбами всех ссыльных города? Но вот тут, среди бараков, грязных проходов, разбитых и заслепленных фанерою окон, развешанного белья, белья, белья, – вот тут она и была.
Олег вспомнил отвратное выражение лица того коменданта, даже на работе не бывшего в рабочий день, как он принимал его тут, и сам теперь в коридоре комендантского барака замедлил, чтоб и своё лицо стало независимым и закрытым. Костоглотов никогда не разрешал себе улыбаться тюремщикам, даже если те улыбались. Он считал долгом напоминать, что – всё помнит.
Он постучал, вошёл. Первая комната была полутемна, совсем гола и совсем пуста: только две долгих колченогих скамьи без спинок и, за балюстрадной отгородкой, стол, где, наверно, и производили дважды в месяц таинство отметки местных ссыльных.
Никого тут сейчас не было, а дверь дальше с табличкой «Комендант» – распахнута. Выйдя в прогляд этой двери, Олег спросил строго:
– Можно?
– Пожалуйста, пожалуйста, – пригласил его очень приятный радушный голос.
Что такое? Подобного тона Олег сроду в НКВД не слыхивал. Он вошёл. Во всей солнечной комнате был только комендант, за своим столом. Но это не был прежний – с глубокомысленным выражением загадочный дурак, а сидел армянин с мягким, даже интеллигентным лицом, нисколько не чванный, и не в форме, а в гражданском хорошем костюме, не подходящем к этой барачной окраине. Армянин так весело посматривал, будто работа его была – распределять театральные билеты и он рад был, что Олег пришёл с хорошей заявкой.
После лагерной жизни Олег не мог быть очень привязан к армянам: там, немногочисленные, они ревностно вызволяли друг друга, всегда занимали лучшие каптёрские, хлебные и даже масляные места. Но, по справедливости рассуждая, нельзя было за то на них и обижаться: не они эти лагеря придумали, не они придумали и эту Сибирь, – и во имя какой идеи им надо было не спасать друг друга, чуждаться коммерции и долбать землю киркой?
Сейчас же, увидя этого весёлого расположенного к нему армянина за казённым столом, Олег с теплотой подумал именно о неказённости и деловитости армян.
Услышав фамилию Олега и что он тут на временном учёте, комендант охотно и легко встал, хотя был полон, и в одном из шкафов начал перебирать карточки. Одновременно, как бы стараясь развлечь Олега, он всё время произносил что-нибудь вслух – то пустые междометия, а то и фамилии, которых по инструкции он жесточайше не имел права произносить:
– Та-а-ак… Посмотрим… Калифотиди… Константиниди… Да вы садитесь, пожалуйста… Кулаев… Карануриев. Ох, затрепался уголок… Казымагомаев… Костоглотов! – И опять в пущий изъян всех правил НКВД не спросил, а сам же и назвал имя-отчество: – Олег Филимонович?
– Да.
– Та-а-ак… Лечились в онкологическом диспансере с двадцать третьего января… – И поднял от бумажки живые человеческие глаза: – Ну и как? Лучше вам?
И Олег почувствовал, что уже – растроган, что даже защипало в горле немножко. Как же мало надо: посадить за эти мерзкие столы человечных людей – и уже жизнь совсем другая. И сам уже не стянуто, запросто ответил:
– Да как вам сказать… В одном лучше, в другом хуже… – (Хуже? Как неблагодарен человек! Что ж могло быть хуже, чем лежать на полу диспансера и хотеть умереть?..) – Вообще-то, лучше.