Ралли «Конская голова» (сборник)
Шрифт:
Я и, наверное, все остальные в зале стали напряженно думать: кто же эти профессора-преступники? В те годы почти все профессора города жили на главной улице и кроме работы в клиниках имели на дому частную практику. Сколько раз я, гуляя с друзьями по главной улице, читал таблички на дверях домов: "Профессор Зимонт. Болезни уха-горла-носа"… "Профессор Эмдин. Заболевания нервной системы"… "Профессор Срулёв. Кожно-венерические заболевания и мочеполовые расстройства"… Табличек с фамилиями профессоров, занимавшихся кожно-венерическими заболеваниями и мочеполовыми расстройствами, было больше всего. Меня и других ребят особенно забавляла фамилия "Срулёв". Но дома от родителей я узнал, что, оказывается, есть такое еврейское имя — Сруль и ничего неприличного в нем нет. И все остальные фамилии на табличках были еврейские. Значит, арестованные отщепенцы все были евреями! Вот что, выходит, означали слова директора "лица, лишенные чувства Родины"! По залу пробежало какое-то злое веселье. Все стали оборачиваться и смотреть в упор на учащихся еврейской национальности, словно видели их впервые. Под этими злобно-игривыми взглядами учащиеся еврейской националыюсти невольно втянули головы в плечи.
Идя со всеми в класс, я думал о том, что с детства слышу про борьбу с врагами народа, которые где-то рядом, за спиной. Сейчас это "безродные космополиты", а раньше были троцкисты. О них я слыхал от папы и братьев еще до войны, когда мне было года четыре. Это те, кто устраивает крушения поездов и аварии на заводах. Это их тогда забирала закрытая машина "черный ворон". Она каждый день медленно, словно собачья будка, кралась по нашему проспекту Осоавиахима, подпрыгивая на булыжниках мостовой, подъезжала задом то к одному подъезду, то к другому. Завидев ее в окно, оба моих брата кричали матери: "Мама! Мама! "Черный ворон" приехал за врагами народа!" Мать, вытирая руки о передник, выбегала из кухни, и все мы выскакивали на балкон. Мы жили на втором этаже, и нам с балкона, как из театральной ложи, хорошо было видно, как в такую машину из дома напротив дядьки с револьверами выводили лысого доктора. Он держал руки за спиной, лицо его светилось от стыда и ужаса. Его сажали в "черный ворон" и медленно ехали к следующему дому… А мама удивлялась: надо же, а она-то думала, что он добрый… В соседнем доме забрали старого инженера. Это было так интересно — смотреть, как арестовывают врагов народа! Последнее время мы, дети, только и играли с яростным упоением в чекистов и троцкистских шпионов.
Верховодил всеми Севка с заячьей губой, живший в соседнем подъезде. Даже мой старший брат Вова, тот, который потом погибнет на фронте, освобождая Севастополь, прислушивался к Севке. Севка якобы знал подробности процедуры расстрела и восторженно рассказывал нам об этом. Это было так здорово, что однажды во дворе мы не только "ловили шпиона", но и разыграли заседание "тройки" и сцену расстрела. Мне все ужасно нравилось до тех пор, пока "тройка", то есть мои братья и председатель — Севка, не объявила меня пойманным троцкистским шпионом. Идея эта пришла Севке, и мои братья сперва было заикнулись, почему шпионом должен быть я. Но Севка с апломбом заявил, что меня расстреливать не жалко, потому что я, как самый маленький, даже еще не учился в школе и, главное, не был пионером. Аргумент был настолько силен, что мои братья тотчас согласились с Севкой, решительно отбросив такие пережитки, как родственные чувства. Меня поставили около помойки и собрались расстрелять из игрушечных пугачей. Я не соглашался на такую роль, и мои братья, ласково обнимая меня, стали уговаривать, объясняя, что все будет понарошку, что мне надо будет только упасть, когда они бабахнут. Мне взбрело в голову, что меня надувают. Особенно подозрительной мне показалась ласковость моего среднего брата Толи, который обычно гонял меня за то, что я мешал ему делать уроки. Я вообразил, что если я упаду, то уже не встану, как обещают братья, а обязательно умру — не увижу маму, небо, деревья… Я буду лежать, а из меня будет вытекать живая кровь… И я поднял отвратительный крик, портящий всю солидность серьезного и красивого мероприятия дворовых "чекистов". На крик прибежала моя мама. Она незаконно освободила меня и нанесла оскорбление действием (надрала за уши) членам "тройки". Она уносила меня, прижимая к себе, а Севка с заячьей губой, шепелявя, скулил сзади: "Тетя Сима, кого ж нам тогда расстреливать?" И братья подпевали ему: "Да, мама, кого ж нам тогда расстреливать, раз ты Костика у нас забрала?"
…В классе Инна Борисовна, классная руководительница, погрустневшая и как бы обессилевшая, сидела перед нами за столом. Она, как и все классные руководители, должна была провести с нами внеочередную политбеседу. Мы сидели за партами и с любовью и тревогой смотрели на целый иконостас над классной доской, образованный портретами вождей. "А вдруг и им угрожает опасность?! — подумал я, видимо неосознанно предощущая скорое появление на свет "дела" кремлевских врачей. — И даже ему?! Нет, не может быть!" — И я посмотрел на самый большой портрет, висевший в центре. С него взирал на нас, как нам казалось, красивый, верней, прекрасный и самый мудрый человек. Величайший вождь всех народов. Даже усы у него были самые большие и пышные. Пышней, чем у самого Буденного. Вот они все, наши руководители! Вот товарищ Маленков. Вот незабвенный товарищ Жданов. Это он так здорово отделал горе-поэтессу Ахматову — "полумонашку-полублудницу", как он ее назвал в докладе, который мы по программе изучали всем классом! Правда, Ахматову мы никогда не читали, да и читать не будем! Вожди знают, что говорят. А мы им беспредельно верим. Правда, у этого, лысенького, неприятная улыбка. Но он не виноват. У него склад лица такой. Это славный чекист номер один Лаврентий Павлович Берия. Он надежно охраняет Вождя и его соратников от происков всяких агентур. Недаром же о товарище Берии поется в красивой песне композитора Мурадели:
Суровой чести верный рыцарь, Народом Берия любим, Отчизна— Костя, — шепнул мне мой сосед по парте Борька Медведев, или, как мы его звали, Медя, тихоня и отличник, — слышишь, посмотри-ка на портрет Берии… Ты, конечно, не сомневаешься, что я его люблю, как и всех наших вождей, но вот вглядись. Он, конечно, хороший человек, но лицом похож на шпиона из венгерского кинофильма…
В ответ я двинул его локтем в бок и зашипел:
— Ты ш-ш-што, ненормальный?!
Медя тоскливо задышал:
— Что ты! Не понимаешь? Я только про внешнее сходство!..
Про себя я подумал, что Медя прав, и, чтобы перестать думать плохо, я перевел взор на портрет товарища Сталина. И сразу же стал думать хорошо: надо же, как всем нам повезло — и отличникам, и двоечникам, и Инне Борисовне, и даже Утюгу и Кацо, что все мы родились и живем в СССР и имеем такого великого вождя!
Инна Борисовна впервые почему-то плохо и неуверенно вела политбеседу. Словно урок не выучила. Сама почти ничего не говорила, а негромко предлагала то одному, то другому ученику рассказать, что ему известно о происках врагов народа в прошлом. Все с удовольствием отвечали. Только Купиров не отвечал. Молчал. Купиров, цветущий еврей-отличник, любимец класса. Что, не мог рассказать, что ли, как троцкисты злодейски убили Кирова или отравили Горького?! А любимец он был потому, что помогал товарищам, не в пример другим отличникам, а своими удивительными математическими способностями не раз выводил математика из себя. Учитель математики имел сразу два прозвища — Ежик и Лошадиная Голова. Первое ему дал я — за его перманентную небритость, а второе дали ребята из параллельного класса — за весьма своеобразную форму его головы. Собственные его познания в математике были скромны: теорию он раз и навсегда вызубрил в университете, а решения всех задач из учебника он раз и навсегда записал в тщательно хранимую им тетрадь. Все было хорошо, пока не появился Купиров, который часто решал задачки не в четыре действия, как в тетрадке у Ежика, а в два. Но дело не только в количестве действий. Лошадиная Голова, слабый математик, не мог при всем желании тут же, в классе, у доски, проверить, правильно ли решение Купирова или нет. Мы это понимали, повизгивали, а это бесило учителя. В конце концов он стал обрывать Купирова, запрещая ему предлагать свои варианты, а так как тот с улыбкой продолжал настаивать, Лошадиная Голова, ощетинясь, указывал ему на дверь. Доказав таким образом правильность своего варианта решения, Ежик, успокоенный, скреб себе щетину под подбородком и произносил свое любимое: "Возможно, я не гений… — делал паузу, затем скреб себе щетину на правой щеке и неожиданно заканчивал: — Но!.." И вот теперь Купиров, наш любимец, подозрительно уклонялся от беседы. О чем он думал? Вот бы его на те весы!
В субботу последним был урок литературы. Я ждал звонка, чтобы скорее домой, а оттуда почти сразу — на стадион. Будет трудная игра с динамовцами. И вот все, подхватив портфели и сумки, двинулись из класса. Только Купиров, умный и любезный, еще не уходил. Подойдя к Инне Борисовне, он завел с ней какую-то беседу. Ага, о Есенине! Купиров любил Есенина, называл его гением. Видно было, что и Инна Борисовна очень любит Есенина, но по долгу службы боится в этом признаться. Ведь в учебнике сказано, что Есенин хоть и талантливый, но явно не наш поэт: воспевал реакционное прошлое деревни, злоупотреблял алкоголем и кончил жизнь… Инне Борисовне хотелось уйти от ответов, и она решила подключить к беседе меня.
— Ну-ка, Костя, — остановила она меня (а у меня-то футбол!), — вот ты у нас литератор. Ска леи, прав ли Юра. Он утверждает, что Есенин — гений…
Конечно, я литератор, конечно, Есенин — гений, но у меня-то футбол! Мне некогда!! И потому я, порываясь к двери, бросил:
— Ой, Инна Борисовна! Стоит ли спорить с этим иудеем?
Я хотел сказать "фарисеем", хотя тоже непонятно почему, но у меня точно вырвалось — "иудеем"!.. Я замер, проверяя в уме, это ли я сказал. Да, как ни странно, это. И еще я увидел, как изумленно поползли вверх брови Купирова. Невозмутимый и добродушный даже при высших степенях гнева Ежика, теперь он побледнел так, что на его лице отчетливо выступили и почернели все его веснушки и родинки. И лицо Инны Борисовны как бы покачнулось. Я почувствовал, что оба смотрят на меня как на зачумленного, и бросился вон из класса…
Когда я вбежал в раздевалку "Буревестника", команда уже зашнуровывала бутсы. Я бросился одеваться. Но все получалось как-то медленно. Ноги и голова были тяжелыми. Все уже выскочили из раздевалки, а я еще не обулся.
— Давай поживей! — кивнул мне тренер и тоже вышел.
Но я все же заскочил в кладовочку, на весы. Ого! Семьдесят три двести!! Потяжелел на десять килограммов! Вранье! Но весы упорно стояли на своем. Скорей в раздевалку — на нормальные весы! Ну, конечно, шестьдесят три двести! Да, но они не взвешивают душу! — вспомнил я слова таинственного старичка. "А наплевать!" — взбадривал я сам себя, обуваясь.
Я догнал ребят и под звуки футбольного марша, хлынувшие из шепелявого громкоговорителя, выбежал со всеми на поле. Отлично! Главное — настроиться! Под этот марш! Подумаешь, обидел Купирова! Ненарочно! Лес рубят — щепки летят! Главное — массы! Чувствовать коллектив! Советский спортсмен отличается более высокими морально-волевыми качествами, чем капиталистический! Так, кажется, написано в предисловии к книге Аркадьева "Тактика футбольной игры". Обычно в играх я настраивал себя на то, что нахожусь на поле боя: к моим воротам — а это — ворота Москвы — рвутся немецкие танки. Только вместо гусениц у них бутсы. Они пушечными ударами посылают мячи в эти ворота. И я подставляю себя под эти выстрелы, падаю во прах, то бишь в пыль, отплевываюсь и вновь восстаю из праха. И — сражаюсь! А иногда, когда другого выхода нет, бросаюсь под прорвавшийся танк в синей или желтой футболке. Это мне здорово помогало. Больше всякой техники.