Ралли «Конская голова» (сборник)
Шрифт:
Отец, загородившись газетой от идеологически вредных криков матери, стал читать статью во весь голос, произнося некоторые "важные" слова нараспев, а когда мать попыталась выхватить у него газету, он на мелодию церковного песнопения "Аллилуя" (недаром он был сыном церковного старосты!) поставленным баском пропел благостно:
— Сла-ва вдохновителю и организатору всех наших побе-ед, великому-у корифе-ею нау-у-уки и вождю-ю прогресси-вного-о че-лове-е-ечества-а-а-а това-арищу Ста-а-а-а-ли-ну-у-у!! Аминь! Аминь! Аминь! Помилуй, Господи! — И, видя, что ярость супруги нешуточна, отец, делая вид, что испугался, весело убежал на кухню. Там, в кладовочке с окошком, он устроил голубятню, поселив в ней несколько пар голубей. Летчик, он с детства любил их за красивый полет. Наверное, поэтому его потянуло в воздух — пошел
А мать тем временем выложила мне все тайны, касающиеся "еврейского вопроса" в нашей школе: Инна Борисовна — еврейка, по паспорту она Октябрина Борисовна, но стесняется такого чересчур "идейного" имени. Я был поражен. Я верил, что люди всех национальностей могут быть хорошими и плохими, в том числе и евреи, но среди нас, ребят, бытовало мнение, что еврейки некрасивы: у них длинные носы, а ноги — как у рояля. А у Инны Борисовны были ровненький носик и стройные ножки. Надо же! Теперь понятно, почему она чуть не плакала: я обидел не только Купирова, но и ее.
Захотелось самого себя поколотить перед зеркалом. А мать продолжала ошеломлять. Оказывается, и географ Витольд Игнатьевич не поляк, а блондинистый еврей. Мать была знакома с его женой. А то, что он рьяно выступает против "безродных космополитов" и прочих "сброшенных на парашюте", объяснялось просто: он делал это из страха, что сам попадет "под метлу". Его жена так боится, так боится!.. Они так бедно живут, у них трое детей… Нет, географ вызывал у меня отвращение…
В стране появилась новая песня. До сих пор мы пели "Интернационал", Гимн Советского Союза, "Широка страна моя родная…", "Артиллеристы, Сталин дал приказ…" и другие красивые песни. Теперь же весь народ должен был и страстно хотел запеть новый шедевр — "Москва-Пекин". В связи с этим все старшие классы нашей школы сгонялись Утюгом и Кацо после уроков в актовый зал, и юнцы с пробивающимися усиками, с голосом и без голоса, истово "драли козла" под руководством специально приглашенного дирижера. Он и директор были так важны и строги, словно школа собиралась встречать самого товарища Сталина. Объявили, что вместе с другими мужскими и женскими школами города мы составим десятитысячный хор, который выступит в день тридцатипятилетия Октября на главной площади города — Театральной. Держа в руках размноженный текст, мы голосили:
Русский с китайцем — братья навек, Крепнет единство трудящихся масс, Плечи расправил простой человек, Сталин и Мао слушают нас, слушают нас, слушают нас.Я, бездумно разевая рот, глядел на здоровенные портреты Сталина и Мао Цзедуна, висевшие над стеной, и не имел ничего против того, что они нас слушают, и даже против того, что куда-то, как пелось в песне, "идут, идут вперед народы", но мне надо было идти, верней, уже бежать на тренировку. Одну я уже из-за "Москвы-Пекина" пропустил. Учитывая, что я неудачно сыграл в последней игре, я боялся, что меня, чего доброго, поставят в запас, а основным вратарем — Фирстка. Ни в коем случае! Я не выдержал и в перерыве между репетициями, незаметно выбросив свой портфель в окно, чинно и мирно удалился. Поднял портфель, грохнувшийся с третьего этажа, смахнул с него рукавом пыль и помчался к трамвайной остановке…
На тренировке я старался: бросался на каждый мяч и даже насмешил всех, кинувшись в ноги Юрку Захарову, — зачем же "спасать ворота" на тренировке? Но я — то знал, что все довольны: снять мяч с ноги у Захарова было труднейшим делом; он филигранно обводил вратарей и закатывал мяч в пустые ворота. И Иван Ефимович, потоптавшись на своих кривоватых ногах, крикнул:
— Молодец! Будешь стоять против "Трактора"!
"Трактором" назывался теперешний "Росстельмаш". Это была самая сильная юношеская команда города, мы никогда у нее не выигрывали. Фирсток, сын работника соответствующих органов, маменькин сынок, позеленел, услыхав решение Ивана Ефимовича.
После холодного душа я опять прошмыгнул в кладовку дворника к заветным "испорченным" весам. Шестьдесят три двести. Выскочил. Новые, обычные весы показывали столько же. "Значит, я сейчас средний нормальный человек, не очень хороший, не очень плохой", — подумал я. Заглянул опять в кладовку. Посмотрел на винтообразный приборчик, о котором знал только я. Сейчас он равнодушно поблескивал, как обычный винт.
— Что это ты все в эту кладовочку наведываешься? — раздался у меня за спиной голос Фирстка.
Я вздрогнул.
— Я давно замечаю, — продолжал Фирсток, — ты зачем-то на старых весах взвешиваешься. Они ведь врут. Причем каждый раз по-разному. Зачем же ты?..
— А я не взвешиваюсь! — нахально соврал я. — Просто я захожу сюда, чтобы сосредоточиться и по свежей памяти вспомнить, какие ошибки я допустил на поле.
— А на весы зачем становишься? — недоверчиво спросил Фирсток.
Я ответил, что холодный металл в отсутствие всяких любопытных дураков меня успокаивает. Я выбежал из кладовки, оставив там озадаченного Фирстка. "Надо же, лисица!" — подумал я о нем.
В школе мой уход заметили, и я честно сказал комсоргу класса, что ходить в хор я не могу, так как я, как это всем известно, играю в юношеской команде и хожу на тренировки.
— Напрасно, Ковалев, — привычно шмыгул носом наш комсорг Алька Рудак, то есть правильно Рудаков. — Учти, я доложу! Тебя вызовут на комитет комсомола! Хор — важное политическое мероприятие!
И правда — вызвали. Секретарь школьного комитета Кондратьев, с белыми бровями и глазами, с прической, похожей на прическу писателя Фадеева, пытался вначале, в присутствии других членов комитета, очень правильных мальчиков — круглых отличников, втолковать мне, на мой взгляд, дикую, а на его взгляд, нормальную мысль о том, что я, как комсомолец, не имею права ни на какие личные дела, поскольку все личное у комсомольца неотделимо от общественного. Я же до сих пор считал, что комсомолец должен, раз он добровольно вступил в комсомол, участвовать во всех общественных мероприятиях: в собраниях, демонстрациях, субботниках, выполнять индивидуальные поручения, например помогать товарищу в учебе или разъяснять старушке соседке ее религиозные заблуждения, но мне в голову не приходила такая чушь, что я не имею права выбрать себе по вкусу какое-то развлечение или занятие, к примеру, решить, играть ли мне в футбол или заниматься авиамоделизмом, как старший брат, который теперь уже учился в авиационном институте в Москве; ходить ли в кружок бальных танцев, как Алик Руманов, где пришлось бы брать девчонок за талию, или драть глотку в хоровом коллективе.
Секретарь комитета Кондратьев, переехавший в Ростов недавно из деревни, но быстро ставший "начальством", доказывал мне, однако, то, во что я никак поверить не мог: комсомол, оказывается, может за меня решить, петь мне в хоре или не петь. Я вспылил и сказал, что я не в Америке живу, где трудящиеся только на бумаге имеют равные права с богатыми, а на деле вынуждены делать то, что им навязывают всякие там боссы и гангстеры (это я твердо знал, так как имел по Конституции СССР "отлично"), а наша советская демократия тем и отличается от буржуазной, что она гарантирует человеку все свободы на деле! Эти мои слова почему-то всех возмутили, а Кондратьев еще спросил у меня, подняв свои белые брови над такими же белыми глазами:
— Неужто ты и впрямь так оппортунистически мыслишь?!
Мне влепили выговор с занесением в учетную карточку, за что я обозвал комитетчиков вредителями и обжаловал их мелкобуржуазное решение в райкоме комсомола. Я был уверен на все сто процентов, что в райкоме выговор не утвердят, а Кондратьева накажут. Я считал, что чем выше должность занимает комсомольский (а равным образом партийный или государственный) работник, тем достойнее он во всех отношениях: в школе это — отличники, в институтах — Сталинские стипендиаты, они не пьют, не курят, не ругаются матом и проявляют только товарищеское отношение к женщине. Они говорят всегда только правду, готовы на подвиги во имя коммунизма, а лица их правильно-красивы и розовы, как на плакатах. Я всегда завидовал им и считал их недостижимыми образцами уже хотя бы потому, что я при всем желании не мог учиться не только на "отлично", но даже на "хорошо" по математике, физике и химии.