Раннее
Шрифт:
Мой немец вспыхнул, но промолчал, в то время как я продолжил:
– И, может, я не так молод, как прежде, но в душе моей еще свежи воспоминания о нашем детстве. Я был верен им, как пес, а Вы, не глядя, плюнули мне в душу!
– Как пес? – тонкие губы моего собеседника скривились в саркастической усмешке. – Собаки верны до тех пор, пока их кормят. Но стоит только указать на палку – и вот уж, как у Вас, вздыбилась шерсть. Но Вы, мой друг, полезная собака.
Вы, помнится,
Я вдруг понял, что Алоис не шутил, говоря об отъезде, но это еще сильнее резануло мне по сердцу, ибо такого откровенного неуважения сейчас, в столь тяжелую для нас обоих минуту, я простить не мог даже ему.
– Хорошо, – тихо сказал я. – Слушайте.
К дверям людским побитая собака,Дыша едва, дрожа всем телом, льнула.Порог чужой ответил скрипов залпом,А злые руки камень протянули.И лишь один к псу мерзкому спустился,Прорезав светом полог черный смерти,И, лаской одарив едва, смутился,В глазах собачьих звезды вдруг заметив.Ах, как его душа тепла просилаИ как его о свете умоляла!«Достать бы мне, себе взять звезды эти!» —Зрел юноша, клинок в живот вонзаяСей бесполезной, глупой, шумной твари,Гоняющей все лето птиц по парку…Кто вспомнит из людей про эту шавку?Никто. А вспомнит – сыщет ли? Едва ли.А звезды… лишь слезой скатились на полВслед за душой животного, скорбящей.Знай, не хочу я быть такой собакой,Пусть и зовут привязанность собачьей.…Я умолк, с вызовом глядя прямо в глаза товарища, а он, выйдя из-за стола, молча стиснул меня в своих объятиях.
Один день
Душистая послегрозовая тишина пала, разорванная многоголосым пением цикад. Ветер лобзал землю, слизывая хрустальные слезы
Мрачный готический особняк мирно дремал, скрытый от посторонних глаз замшелыми стволами вековых дубов, но вдруг, пробужденный, ощерился острыми шпилями, сверкая темными прорезями окон из-под нависших решетчатых бровей. Каменные львы-охранники, скалясь, разевали клыкастые пасти, пугая нежданного гостя, но луч света упрямо кромсал тьму сверкающей саблей. Пожилой человек, одетый в сюртук довольно потрепанный, но, видно, горячо любимый владельцем, чему свидетельством являлись протертые рукава и несколько масляных пятен, трепетно вглядывался в грозно нависшую над ним громаду дома и молчал, словно боясь расплескать теснящиеся в груди чувства. Засаленный шейный платок его съехал на бок, открыв взору жилистую шею старика, чей закопченный фонарь гнал ночной мрак по вымощенной плиткой дороге навстречу Тайне.
– Вот мы и дома, – надтреснутым голосом произнес человек и направился к дому неровной походкой, словно не до конца веря своим словам. Истлевшая за долгие годы дверь открылась с протяжным стоном, нехотя пропуская мужчину вперед. Судорожно вдохнув затхлый запах старого, уже давно нежилого, помещения, старик опустил на пол тощий узел и поднял закопченный фонарь к самым глазам, осветив тесную прихожую. Держась трясущимися руками за шуршащие стены, мужчина упрямо двигался вперед, словно ища что-то в густой темноте, и, наконец, добравшись до гостиной, застыл, вглядываясь в убранство комнаты.
Витые ножки тяжелой мебели попирали пестрые мраморные полы, покрывала ниспадали на землю шелковыми водопадами, словно хвастаясь друг перед другом цветастой роскошью, уже давно вышедшей из моды, но до сих пор любимой старыми девами. С выцветших картин за ночным посетителем следили одинаково безобразные лоснящиеся лица живших когда-то владельцев особняка, чьи имена уже давным-давно затерялись среди узловатых корней древнего рода Р. Рудольф – последний живой наследник графского титула и бесчисленной казны – теперь стоял посреди темной комнаты, прижимая худые морщинистые ладони к груди и мысленно взывая к своим предкам. Уж более полувека прошло с тех пор, как он, будучи еще совсем ребенком, покинул дом своей прабабки, но каждая вещь все еще хранила в себе воспоминания об одиноком детстве пожилого графа…
Конец ознакомительного фрагмента.