Ранний снег
Шрифт:
Чернобровая, черноглазая Женька в больших сапогах, в пилоточке набекрень, перетянутая ремнями. На рукаве гимнастёрки - красная, обшитая золотом суконная звезда. «Душа роты»!
Мы тогда учились на командирских армейских курсах и разделялись по родам войск, по специальностям. У каждого рода войск было свое прозвище. Говорилось: «Штаб - мозг части». И когда строем шли штабники, мы кричали: «Мозги идут! Бараньи мозги с горошком!» Или: «Разведчик - глаза и уши армии». И тут мы, политсоставские, изощрялись и насчет длинных ушей, и насчет слепых глаз, и не очень-то
Сами мы были в некотором роде неуязвимы: «Политрук - душа роты». Ну и что? Не подкопаешься: душа есть душа. Это что-то возвышенное. А кроме того, мы - девчата. Нас «десять штук». Всего десять девушек-политруков на целую армию. Поэтому обращение с нами, в общем-то, бережное, осторожное.
В память тех тревожных военных ночей, ради той чернобровой, отчаянной Женьки я сейчас и не обрываю Марьяну.
Я спрашиваю:
– С ней что-нибудь очень серьёзное?
– Да. Ты знаешь...
– Марьяна на миг смолкает, раздумывая.
– Это долго рассказывать, - и торопливо говорит, - Приезжай к пяти часам прямо к больнице, я буду ждать тебя у ворот. С ней плохо. Очень плохо. Хуже некуда.
2
Ровно в пять часов я подхожу к воротам больницы.
Марьяна уже стоит в своем сером пальто и голубой пуховой шапочке, машет издали. Мы обнялись, коснулись друг друга щеками: у Марьяны накрашены губы, и теперь мы не целуемся при встречах, а только нежно прикасаемся щеками.
– Ты давно меня ждёшь?
– Только что подошла.
– Ну, славно...
И обе вздыхаем. Чего уж славного в том, что встречаемся в подворотне больницы!
– Ну, рассказывай, - говорю я.
– Что с ней?
– Я не стала говорить тебе по телефону. Ну, в общем, сама понимаешь... Лейкемия!
Я не сразу нахожусь что сказать. И первая мысль, что это - неправда. Это может случиться с кем угодно другим, с любым незнакомым мне человеком, но только не с Женькой. Такого я ей никогда не желала!
– Ты же знаешь её, - замечает Марьяна.
– Как всегда, загорелась идеей... Очень важный, опасный эксперимент. Другие, может быть, высиживали бы годами. В грамм добыча, в год труды. А она так не может. Ей подайте всё сразу. Ну вот, эксперимент ей, как видишь, удался...
– Она знает, что ждёт её?
– Да. Представляет!
Марьяна молчит, пытаясь рассмотреть какую-то царапину на кончике узконосого мехового ботинка, и стряхивает незаметно мизинцем слезу.
– Ну, пошли, - говорит она.
Голые апрельские деревья в больничном саду роняют редкие стеклянные капли, как будто отмеривают лекарство. Даже вялая прошлогодняя листва на земле, показалось мне, тоже пахнет лекарством.
Мы проходим по пропуску, предъявленному Марьяной.
В дверях, обернувшись, она мне говорит:
– Ты ей старое не поминай...
– Хорошо.
– Она сама попросила, чтобы ты к ней пришла. Поэтому - не поминай...
– Да. Ладно.
– Пока у неё латентный период . Пусть тебя это не обманывает.
Женя вышла к нам в коридор. Ей уже не разрешают вставать,
Щеки её полыхают багровым румянцем.
Целуя её, я пошутила:
– Ишь ты, симулянтка... Смотри, какая красавица! А говоришь - больная. Женька, милая, как я рада тебя видеть! Сколько лет!..
Она коснулась руками своих пылающих щек, лба и сморщила губы.
– Это мне опять сделали переливание крови.
– Да? Тебе нужна кровь? Возьми мою, у меня первая группа. Ты же знаешь, я - абсолютный донор.
– Спасибо!
– Нет, в самом деле...
– Хватит пить твою кровь!
– пошутила не очень-то ловко Женя и взглянула с надеждой в мои глаза: засмеюсь или нет.
Мы все засмеялись. Ледяная река, разделявшая нас, пришедших со свежего воздуха, из жизни, в этот душный, умирающий мир, была пройдена. Форсировать её оказалось не менее трудно, чем весною сорок второго Угру.
Мы острим, вспоминаем армейские шуточки. Сейчас, в этих стенах, они звучат весьма неуклюже.
– Ну-с, а какие у тебя анализы?
– В том-то и дело, что анализы от меня прячут. После переливания крови количество лейкоцитов близко к норме, а потом опять катастрофически падает...
– Это, видимо, реакция организма на переливание, - говорю я.
– Так частенько бывает. Главное, чтобы ты сама не хандрила и чувствовала себя весёлой и бодрой.
Перебивая друг друга, мы с Марьяной советуем Женьке пить коньяк, есть лимоны и плевать на всякую хворь. Ну, уж если что-нибудь заболит, глотнуть аспиринчику. И Марьяна при этом смущенно глядит на меня. Ей, хирургу, врачу, не очень-то, видимо, ловко участвовать в этой комедии, но что поделаешь! Надо же чем-то Женьку отвлечь от её размышлений.
Мы сидим в коридоре, сдвинув кресла, тяжёлые, словно танки. Очень поздно. Дежурная медсестра ходит мимо нас и смотрит в нашу сторону укоризненно, но сказать ничего не решается. Здесь все уже знают, каково Женькино положение. Женька тоже знает. Я это вижу по её глазам. Она говорит мне, пока не слышит Марьяна:
– Я, конечно, отсюда уже не выйду... Всё!
– И отводит вдруг в сторону замерцавшие в полумраке большие глаза.
– Не болтай ерунду! Нынче всё это лечат, - говорю я спокойно. Мне хочется чем-то Женьку утешить. Но я вижу, мои утешения ей ни к чему.
Она держится мужественно, старый солдат.
– Женя, скажи, чего тебе хочется? Ну, чего принести? Солёных огурчиков? Яблок? Может быть, ананасов в шампанском? Хочешь... птичьего молока?
– Разве птичьего?
– отвечает задумчиво Женька.
– Только не порошкового, - и смеётся растерянно, угловато.
Через какое-то мгновение она снова становится грустной:
– Мне не нужно теперь ничего.
3
Мы уходим в ночь, пахнущую банной сыростью ранней весны, в водянистую туманную муть. Огни фонарей, фары автомобилей, цветные рекламы - всё плывет, качается в тумане, словно весь город смотрит сквозь Женькины набежавшие слёзы.