Ранний снег
Шрифт:
Я смотрюсь в это зеркало.
Думала ли я когда-нибудь, что мне придётся с оружием приходить в этот город? Нет, не думала. В первый раз я подумала об этом, когда вместе с Сергеем Улаевым встречала выходящих из окружения, искала своих. Вот тогда я и поклялась отомстить за Ивана Григорьевича, за девчат медсанбата.
Тогда я решила обязательно посмотреть на эти безглазые чёрные окна и завалы из кирпичей и на бурлящий, ходящий, как огромная рыбина на крючке, серый Одер с понтонами на хребтине, с обрушенным взрывом чёрным мостом.
Это наше последнее наступление.
За войну я видела много больших наступлений. И у каждого из них было своё,
Наступление под Москвой в декабре сорок первого года было яркое, буйное, безрассудное, - может быть, оттого, что впервые. Тогда мы не знали ещё, что такое идти побеждать. И царила какая-то окрылённость, и всё было внове и очень пестро. Матросы с расстегнутыми воротниками бушлатов, несмотря на лютый мороз: должны же немцы увидеть морскую полосатую душу, узнать, что в атаку идут сами «чёрные дьяволы»! И тут же развернутой цепью, во весь рост, латыши: «психическая атака». А где-то на фланге - лихая казачья конница в чёрных бурках, с алыми башлыками поверх белых мохнатых папах. И весёлые лыжники в маскхалатах, с автоматами за плечами, которые нам казались тогда необыкновенной новинкой. И гвардейцы Панфилова, загорелые, узкоглазые, в замасленных полушубках, приехавшие из казахстанских степей. И девчонки-зенитчицы, озорные, отпетые, из Вологды и Саратова. И московские профессора, все седые, в очках с золотыми ободками, ездовыми в заиндевелых обозах. И сибирские стрелки, звероловы и следопыты... Даже в самых названиях военных частей: Истребительный батальон, Коммунистический батальон, Пролетарская дивизия, народное ополчение - был какой-то отголосок гражданской, боевой заряд неувядшей романтики. А в ней - наша сила и великая слабость. Сила нашего советского духа и слабость нашей воинской подготовки, недостаточность вооружения, неумение применять новейшую тактику, подсказанную маневренной машинной войной.
В сорок третьем под Спас-Деменском я видела уже бой военных машин и гигантские карусели из самолетов, эти гудящие над землею весы, на которых лежали две равные силы: их сила и наша. Их сила уже убывала, а наша росла и росла. Но в тот самый первый день наступления на двух чашах лежали ещё, примеряясь, две веры, два строя и два отношения к жизни. И мы победили. А они бежали от нас.
Я видела разгром немцев под Варшавой и западнее Ополья. Эти сотни разбитых, обгорелых немецких машин, разбежавшихся от шоссе по огромному вспаханному чёрному полю, поперёк борозды. Как грозные мастодонты в смертельном страхе, убегая, они громоздились, карабкаясь друг на друга. И в их чревах теперь гулял зимний ветер, шевелил на убитых светлые волосы, что-то нашёптывал про себя, листая бумаги...
Время шло. Шла война. И вот я стою над берегом Одера. Он в розовой пене живого цветения. А надо мной, заслонив собою всё небо до горизонта, идут сомкнутым строем железные «ИЛы». Они мчатся так низко над самым берегом, что мне снизу видны даже заклепки на их широкоразмашистых крыльях. И всё небо от рева моторов мне кажется грозным, суровым. Это небо - всё наше. В нём не встретишь врага.
Мстите, «Илы»!.. За всё пережитое. За расстрелянных, окружённых, за униженных в отступлении, за безвестные наши могилы от Москвы до этой свинцовой немецкой реки!
Я смотрю: выше «ИЛов», выше их железного неба течёт и струится, играя, другое, ускользающее в голубом, серебристое небо, состоящее из одних истребителей. Они реют в воздухе по звенящим спиралям, в развевающихся одеждах из разорванных громом моторов перистых облаков. И весь мир отзывается им, как серебряный резонатор: «Мстите, мстите!
Я смотрю: к переправе через Одер идут машины, машины... Все новенькие, одинаково тёмно-зелёные трёхосные грузовики. В них, тесно прижавшись друг к другу плечами, сидят новобранцы. В новых касках. С воронёными автоматами. И с такими светящимися одинаково молодыми, весёлыми лицами, как будто их тоже, как новенькое оружие, только что отштамповали в тылу на заводе.
Я завидую им, чистеньким, молодым: им достались в наследство наше железное небо и этот железный грохот орудий за вздувшейся водоворотами грязной рекой.
Что-то рвётся, громыхает за Одером. Там качается жёлтое небо, застилается дымом, чернеет. Там - Берлин. Туда мчатся наши «ИЛы», тяжёлые бомбардировщики. Там победа.
Мы спешим по шоссе. В глубине молодого, чуть тронутого первой зеленью леса - какие-то лягушечьего цвета зелёные тени, повозки, зарядные ящики, пушки, вороха штабных карт и бумаг. И немцы с оружием - ещё и не пленные, но уже не воюющие и не нужные никому. Это, видимо, их удивляет. Они помнят самих себя там, в России.
На обочину натёртого до блеска шоссе выходит один, в лягушечьей шинели без оружия, в смятой пилотке, молодой.
– Рус! Где плен?
– На лице его недоумение.
В ответ мы только пожимаем плечами.
Кто знает, где плен? Да, наверное, в этой самой стране. Где же кроме? Вся Германия сама себя взяла в плен в тридцать третьем. А мы сейчас её выпускаем на волю из плена. Я так понимаю...
По шоссе нам навстречу толпою какие-то оборванцы. Все обросшие, в постукивающих на ходу деревянных башмаках, с длинными косицами волос на висках из-под каскеток и шапочек.
Я прошу шофёра остановиться
– Наши, что ли? Из плена?
– Наши.
– Русские мы... Домой возвращаемся.
Я вдруг замираю. Мне знаком этот чёрный, угрюмый, стоящий в стороне человек. Я его окликаю:
– Матвей Илларионович! Майор Железнов!
Он подходит. Его губы дрожат. На небритой щеке - огромный синяк. Под глазом - другой.
– Шура! В-вы?
– Как вы сюда попали?
Нас сейчас разделяют такие суровые годы, что мы даже не можем обняться, как нужно бы было обняться старым друзьям.
– Как попал?
– Он на миг умолкает. Потом сглатывает подступивший к горлу комок.
– Вот, раненого только и взяли. А так бы не дался! Но - жив, ничего.
– А это?
– Я показываю на синяк.
– Это?
– Он трогает его грязным, без ногтя, ободранным пальцем.
– Это... охрану лагеря напоследок прирезал!
– Ну что ж, хорошо, - говорю я растерянно. Мне так хочется расспросить Железнова о наших общих товарищах, о его пребывании в лагере, обо всём, чего я не знаю, но мои слова умолкают, ещё не родившись. Страшен лик Железнова. Что попусту время тратить? Разве так, на ходу, он расскажет о себе, этот человек с провалившимися глазами, с искалеченными пальцами, с глубокими, словно борозды, складками возле губ!
Мои спутники по машине меня торопят:
– Едем, едем! Кончай! Всю колонну задерживаешь! .
– Да.
– Я грустно и растерянно жму руку Железнову.
– До скорой встречи, Матвей Илларионович! Счастливый путь вам на Родину!
– До свиданья!
Вот оно как бывает!
Изо всех - в живых один Железнов. И тот весь искалечен, изуродован. Я гляжу ему вслед с машины: сгорбившись, чуть прихрамывая, он бредёт в родную берёзовую Россию. Что ждёт его там?..