Расчет и страсть. Поэтика экономического человека
Шрифт:
Эта двойная – как историко-предметная, так и методологическая – перспектива определяет композицию и структуру предлагаемой работы. Так, в первой, вводной, главе рассматриваются некоторые основополагающие фигуры политического знания начиная с XVII столетия. В том, что именовалось «политическим телом», мы обнаруживаем своеобразную дихотомию между репрезентативной конструкцией суверенного государственного лица, с одной стороны, и политической эмпирией – с другой. В то время как новоевропейские теории естественного права и общественного договора заняты формулированием логики репрезентации, связывающей учреждение политического порядка с личностью, представительным характером и persona ficta [6] суверена, признавая наличие здесь моментов театральности, на другом фланге речь идет о сциентизации политики, в ходе которой совокупные силы государств и стран, населения и территорий изображаются по физическим или физиологическим моделям. Стало быть, мы можем в духе Эрнста Канторовича говорить о «двух телах государства»; а из этого вытекает дуальность типов событий и форм вмешательства, различные способы изображения которых рассматриваются в следующих главах. Так, во второй главе речь идет прежде всего о некоторых элементах театральной поэтики Просвещения. На примере учений о симпатии и поэтики сострадания исследуется вопрос, как неосознанные сцепления, случайные события и сложные взаимозависимости могут указывать на состояние договорных, репрезентативных и персональных отношений, создавая ситуацию, позволяющую говорить о «театре общественного договора». В третьей главе в центре внимания оказываются проблемы управления контингентностью. С оглядкой на теорию вероятностей, на проблемы экономического управления и на поэтику и практику просвещенческого романа ставится вопрос о том, исходя из чего может быть обоснован и описан провиденциальный порядок контингентных событий. Четвертая глава посвящена нескольким фундаментальным изменениям, произошедшим в экономическом знании на рубеже XVIII–XIX веков: трансформации старых циркуляционных моделей в контуры регулирования, возникновению концепций саморегулирования, формулированию теорий общедоступного кредита. Именно в романтизме и в «романтической экономике» эти модели ведут к реформированию управленческих идей и семиозисам, переводящим динамические процессы в стабильные структуры и согласующим фигуру политического тела с понятием живого организма. Исходя из этого положения, в пятой – и последней – главе рассматривается еще один сюжетный поворот: рождение экономического человека, рождение желающего, трудящегося, производящего и потребляющего субъекта, изображение которого в конечном счете размыкает определенные границы самой литературной репрезентации.
6
Вымышленное лицо (лат.).
Глава 1. Тела политики
1. Государство-театр
Театральные призвания являются одновременно и политическими, а эти последние, соответственно, химерическими. Так, стремление Вильгельма Мейстера к сцене, его посвящение в актеры кукольного театра, в театрала и, наконец, в исполнителя роли Гамлета не просто сводит воедино освободительную идею, изображение публичной сферы и индивида, желающего достичь гармонического совершенства своей натуры. Скорее сам театр включает в себя модель общества, на несколько мгновений становящегося лучше и благороднее в ходе игры на сцене и игры после игры, праздника за и между кулисами [7] . В романе Гёте мотив и педагогический план создания национального театра оказываются в тени театральной концепции, реализующей ряд социально-функциональных определений и расширяющей пространство сцены до всемирного театра; театральный эксперимент Мейстера оказывается образцовой площадкой для обсуждения вопросов собственности и договорных отношений, конфликта между феодальной и буржуазной формами социализации. Наряду с очевидной программой образования, всеобъемлющего «формирования личности», этот театр претендует на создание пространства, в котором индивиды не только существуют, но и «показывают себя», пространства, в которое они переносятся в качестве
7
Гёте И. В. Годы учения Вильгельма Мейстера / Пер. с нем. Н. Касаткиной // Гёте И. В. Сочинения: в 10 т. Т. 7. М., 1978. С. 265, 356.
8
Гёте И. В. Годы учения Вильгельма Мейстера. С. 237–238.
9
Там же. С. 221.
10
Там же. С. 264. – Об игре-самого-себя на примере последней роли Вильгельма в постановке «Эмилии Галотти» ср.: Jane K. Brown, The Theatrical Mission in the Lehrjahre, в: William J. Lillyman (Hg.), Goethe’s narrative fiction. The Irvine Goethe Symposion, Berlin und New York 1983, 69f.
Однако речь тут отнюдь не только о двусмысленности понятия «образованной личности», уравнивающей театральную постановку и общественную репрезентацию и утверждающей в литературной известности эрзац-форму политической публичности [11] . Скорее поэтика спектакля сама уже включает в себя поэтику социального и политического пространства, и наоборот, эта политическая сфера организована непосредственно сценически. Составившие публику приватные люди, которым твердят, что они рассмотрят на сцене свое собственное дело, вызывают тем самым в памяти политико-правовую программу, в ядро которой вписан сам театр. Ведь не случайно повторное открытие театрального аспекта в понятии «лица» было делом просвещенческой политики и просвещенческого права, ищущего основание своей легитимности в себе самом и желающего в каждой своей норме хранить память о моменте ее принятия. Начиная с Альтузия и Гроция, Гоббса и Пуфендорфа все теории репрезентации политической власти непременно ориентируются на апологию «общественного лица» (persona publica), которое через средневековые субстанциалистские модификации восходит к игре масок римской persona – лица как в юридическом, так и театральном смысле [12] . Это лицо (persona) отнюдь не является только фундаментальным понятием политической теории, происходящим из римского права, скорее оно уже там объединяет в себе моменты представительства и ролевой игры, социальной функции и инсценировки и позволяет старой юридической форме понятия лица – в persona alicuius representare [13] – выглядеть игрой с точными формулами инаковости [14] . Исходя из этого, лицо «обозначает наряд или внешний вид человека, представляемого на сцене, а иногда специально ту часть этого наряда, которая скрывает лицо, например маску. С театральных подмостков это название было перенесено на всякого, представляющего речь или действие как в судилищах, так и в театрах. Личность, таким образом, есть то же самое, что действующее лицо как на сцене, так и в жизненном обиходе, а олицетворять – значит действовать или представлять себя или другого» [15] .
11
Ср.: Jurgen Habermas, Strukturwandel der Offentlichkeit. Untersuchungen zu einer Kategorie der burgerlichen Gesellschaft, Neuwied u. Berlin ?1969, 25ff.
12
Гоббс Т. Левиафан, или материя, форма и власть государства церковного и гражданского / Пер. с англ. А. Гутермана // Гоббс Т. Сочинения: в 2 т. Т. 2. М., 1991. С. 124; Samuel Pufendorf, Acht Bucher von Natur- und Volker-Rechte, Frankfurt/M. 1711, Bd. I, 16ff. Ср.: Manfred Fuhrmann, Persona, ein romischer Rollenbegriff, in: Odo Marquard / Karlheinz Stierle, Identitat, Munchen 1979, 83–106; Hasso Hofmann, Reprasentation. Studien zur Wort- und Begriffsgeschichte von der Antike bis ins 19. Jahrhundert, Berlin 1974, 156ff.
13
Лицо, представляющее кого-либо (лат.).
14
Канторович Э. Два тела короля. Исследование по средневековой политической теологии / Пер. с англ. А. Ю. Серегиной. М., 2005, С. 82; Pierre Legendre, Le desir politique de Dieu. Etude sur les montage de l’Etat et du Droit, Paris 1988, 225.
15
Гоббс Т. Левиафан. С. 124. – О центральном значении этой главы – ее английское название звучит как «Of persons, authors and things personated», латинское – как «De personibus et auctoribus» [русское: «О личностях, доверителях и об олицетворенных вещах»] см.: Ferdinand Tonnies, Thomas Hobbes – Leben und Lehre, Stuttgart – Bad Cannstatt ?1925, 238ff.
Тем самым описан имеющий разностороннее – социальное, политическое, правовое – применение принцип репрезентации, который может быть распространен на самые разные объекты, отношения и сущности, как на неодушевленные вещи и фантазии, так и на Бога, партнеров по договору, несовершеннолетних, слабоумных или на множество людей; принцип, способный наделить одного-единственного человека бесчисленным количеством различных функций или дать многим единую репрезентацию и именно поэтому оказывающийся эффективной концепцией при переходе от иерархически организованных к функционально дифференцированным обществам [16] . В соответствии с ним каждый человек состоит из множества лиц и, более того, причастен к тому лицу, которым он не является и быть не может, которое делает его кем-то другим, связывает со всеми и позволяет выглядеть элементом некоего целого, например, государства, рассматриваемого как лицо. Политическое, присутствующее в лице, составляет его буквально «замещающий», репрезентативный характер, который соединяет маскировку и представительство, может выглядеть как «платье» поверх «платья» и потому, однако, всегда оперирует в опасной области между действительно представляющей и всего лишь транспонирующей репрезентацией [17] . Именно у Пуфендорфа, который, как и Гоббс, начинает свою теорию государства с теории лица, выявляется это petitio principii [18] и апелляция к некоему критерию внутри персональной репрезентации. Ведь, с одной стороны, «персональное» представляет собой ту инстанцию, которая из разрозненных тел, из «физических автономий» создает моральные сущности и посредством процедур приписывания, представительства и волеизъявления способна производить «моральные вещи», «моральные лица», тем самым утверждая авторитет «моральных уз» для политических сообществ. В соответствии с этим и Пуфендорф перечисляет различные варианты персональной репрезентации: представителей в узком смысле, таких, как посланники и опекуны, собранные вместе лица, из отдельных воль создающие общую волю и тем самым «моральное тело», то лицо, которым мы являемся в качестве разумного субъекта, то лицо, которое нам предписано другими, которое мы получаем лишь случайным и временным образом или которое мы сами учреждаем для себя по «доброй воле» и собственному произволу. Но, с другой стороны, это видовое разнообразие персональных инстанций отнюдь не автоматически находит ту внутреннюю границу, которая со всей надежностью отделяет поведение «истинных моральных лиц» от явного и «своенравного чудачества», от сумасбродства вроде того, что двигало Калигулой, однажды назначившим жеребца сенатором и репрезентантом города Рима. Стало быть, в моральном лице может таиться гистрион, политическая репрезентация чревата фарсом; и не в последнюю очередь это связано с тем, что сущность лица в некотором роде состоит в отсутствии сущности, что игра, в которую играет лицо, заключается в том, «что оно с изрядной ловкостью копирует внешний облик, / мимику и речь какого-либо другого истинного и серьезного лица, / как будто и в остальном весь его репертуар состоит в одном только создании иллюзий, / и то, что такое сокрытое личиной лицо делает или говорит, не влечет за собой никаких моральных последствий» [19] . Тем самым, с одной стороны, кажется, что политика ограничена и детерминирована радиусом действия морального и юридического лица, а с другой – что она лишается опоры для собственного обоснования, и этот сколь основополагающий, столь и проблематичный персонализм естественно- и рационально-правовых концепций, связывающий в «государстве-лице» трансляцию политической власти с архитектурой общественного договора [20] , выводит социальный закон на подмостки, которые должны определять его правовое основание и на которых этот закон вновь и вновь разыгрывает драму своего обоснования.
16
Гоббс Т. Левиафан. С. 127. – Ср.: Helmar Schramm, Karneval des Denkens. Theatralitat im Spiegel philosophischer Texte des 16. und 17. Jahrhunderts, Berlin 1996, 209f., 230.
17
Pufendorf, Acht Bucher, a.a.O., Bd. 1, 16ff.
18
Предвосхищение основания (лат.).
19
Ebd., 22.
20
Ср.: Hofmann, Reprasentation, a.a.O., 376ff.
Итак, если лицо – это тот, кому приписываются – «поистине или посредством фикции» [21] – слова и действия людей, то оно само подчинено закону театральной инсценировки и организации сценического пространства. И когда новоевропейское естественное право присягает первому принципу и во имя этого принципа требует прозрачности всех правовых норм, то мы должны понимать, что его исток и его критерий восходят к идее перформанса, артикулирующейся в театральном характере первичного учредительного договора. Во всяком случае сложная система представительств, масок и ролей, определяющая идентичность лица и закономерность целого как отражение его собственного происхождения, функционирует именно так, как ее описывает Гоббс в кульминационном пункте своего учения: «Я уполномочиваю этого человека или это собрание лиц и передаю ему мое право управлять собой при том условии, что ты таким же образом передашь ему свое право и санкционируешь все его действия» [22] . Здесь индивиды становятся «authors», а те, в свою очередь, «persons», здесь «actors» одновременно и действуют, совершают поступки и исполняют роли, здесь устанавливаются пропорции «естественных» и «искусственных» лиц. Поскольку всякого индивида необходимо представляет другой индивид, то Третий, государство, становится представителем каждого, а его действия отныне следует рассматривать так, словно бы их совершали мы сами. Из множества индивидов создается или рождается [23] «лицо», а вместе с ним, в свою очередь, «Как если бы» репрезентации. Стало быть, в этом «Как если бы» закона отдельный человек – это другой. Он становится гражданином и субъектом закона только как представитель других, или, наоборот, наблюдая и представляя, он познает в других свою волю. В акте первого соглашения один отражается в другом, и в результате этой взаимной субституции и подчинения одним и тем же интересам утверждается общность, которая отныне может рассматриваться как tertium и основа прочной конституции и всеобщего законодательства, как бы ни выглядело мутное и анархическое естественное состояние, с одной стороны, а сильный Третий – с другой. В этой прозрачности, в этом движении вдоль восходящей линии политическая репрезентация определяется как результат и преодоление своего рода стадии зеркала. Благодаря миметической рефлексии – я знаю, что ты знаешь, что я знаю… – ego и alter ego замещают друг друга и из своих зеркальных отражений дистиллируют договорной субстрат, дающий осадок первичного, или сверхдоговора, то есть государства, и выкраивает из простого множества людей одну-единственную persona ficta, лицо, в котором каждый тогда кажется тем, что он есть, когда он является другим и причастен к общности всех. Еще Цицерон распознал в судебном ораторе носителя трех ролей и тем самым увидел здесь смещенное в себе самом и фиктивное авторство (полномочность); так и в гоббсовской учредительной сцене отдельный человек является «автором» и «актером» театра, в котором он сам себя репрезентирует, будучи облеченным в маски трех участников судебного процесса – в качестве эго, противника и судьи [24] . Таким образом, в строгом смысле это государство-лицо представляет собой прозопопею, fictio personae, как перевел – в свою очередь ссылаясь на Цицерона – этот греческий термин Квинтилиан. Прозопопея наделяет отсутствующее и безликое маской или обликом, и она есть не что иное, как изобретение, измышление лица, конституирующегося исключительно в «Как если бы» своих слов и акций [25] .
21
Гоббс Т. Левиафан. С. 124.
22
Там же. С. 133.
23
Английская формулировка Гоббса гласит: «To bear their person»; ср.: Hofmann, Reprasentation, a.a.O., 387.
24
Цицерон М. Т. Об ораторе / Пер. с лат. Ф. А. Петровского // Цицерон М. Т. Три трактата об ораторском искусстве. М., 2020. С. 161; Гоббс Т. Левиафан. С. 123; Pufendorf, Acht Bucher, a.a.O., Bd. I, 21.
25
Ср.: Bettine Menke, Prosopopoiia. Die Stimme des Textes – die Figur des „sprechenden Gesichts“, in: Gerhard Neumann (Hg.), Poststrukturalismus. Herausforderung an die Literaturwissenschaft, Stuttgart u. Weimar 1997, 226ff.
Между тем именно здесь обнаруживается как риторическая плотность, так и хрупкая двойственность репрезентативного акта. Ведь он соотносит многих с одной-единственной инстанцией говорения и действия; он понимается как представительство, отсылающее к моменту уполномочивания; и он создает фигуру, отменяющую это уполномочивание ровно в той мере, в какой она одновременно конституирует границу, за которую не может отступить ни один дальнейший акт и ни одно дальнейшее слово: отныне тот, кто действует согласно закону, всегда действует как другой самого себя. Стало быть, в начале этой учредительной сцены находится сама себя представляющая и сама себя отменяющая полномочность, проявление которой достигает кульминации в самоуничтожении и тем самым в строгом смысле представляет собой уполномочивание фикции, то есть отныне она трактуется так, как если бы кто-то действовал. Таким образом, именно у Гоббса прозопопея государства выступает как разрешение апоретической констелляции, сопутствующей естественно-правовым учредительным фигурам, оказывается решением, особенность которого состоит в том, что в акте решения оно само создает для себя критерий: посредством первой инсценировки лица, которое с ретроспективной точки зрения уже всегда здесь присутствовало; посредством установления референции, которая сама впервые порождает означаемое, – выкроенную из простого множества многих личность, – и посредством такой фигурации установления, в которой устанавливающее неизбежно дефигурируется и благодаря которой устанавливающий акт осуществляется в силу того, что он безвозвратно исчезает в установленной фигуре [26] .
26
Ebd., 229f. – Ср.: Гоббс Т. Левиафан. С. 134.
Рис. 1. Первоначальная композиция титульного листа «Левиафана» Гоббса (1651), в: Reinhard Brandt, «Das Titelblatt des Leviathan», in: Leviathan. Zeitschrift fur Sozialwissenschaft 15, 1987, 164
Нельзя не заметить, что фигурация такого рода формирует и ту фигуру, которая изображена на знаменитой гравюре титульного листа «Левиафана» Гоббса. Ведь «искусственный человек» и Макрос-антропос на верхней половине эмблемы, сжимающий в руках инсигнии – меч и епископский жезл – и возвышающийся над кругом умиротворенной страны как воплощение суверенной власти, не только противостоит в качестве символической фигуры «реалистичному» изображению города и ландшафта; он не только собирает в своем – политическом – теле лица, которые в раскинувшемся перед ним мире просто разбросаны по различным местам и заняты различными видами деятельности (рис. 1) [27] . Скорее он преподносит себя в качестве фигурации, которая в полном соответствии с гоббсовской теорией лица
27
См.: Reinhardt Brandt, Das Titelblatt des Leviathan, in: Leviathan 15, 1987, 165–187.
28
Эти черты лица природны также и в том смысле, что в них можно угадать портрет самого Гоббса; ср.: Ebd., 172, Anm. 12.
29
Tracy B. Strong, How to Write Scripture: Words, Authority and Politics in Thomas Hobbes, in: Critical Inquiry 20, 1993, 156.
30
Изображения (фр.).
31
Horst Bredekamp, Zur Vorgeschichte von Thomas Hobbes’ Bild des Staates, in: Hans-Jorg Rheinberger / Michael Hagner / Bettina Wahrig-Schmidt (Hg.), Raume des Wissens. Reprasentation, Codierung, Spur, Berlin 1997, 25ff.
32
Образ (англ.).
33
Ebd., 32ff. – Ср.: Bredekamp, Tomas Hobbes visuelle Strategien. Der Leviathan. Urbild des modernen Staates, Berlin 1999.
Таким образом, при всей монструозности и образной чрезмерности мифического Левиафана государство и суверен – «смертный Бог» – оказываются здесь своего рода театральным трюком, и именно спектакль, гоббсовская теория общественного договора, встраивает в качестве мифического основания внутрь закона, внутрь Левиафана. Всякий договор апеллирует к некоему первому договору, а тот – к театральной постановке, которая осуществляет обратный перевод исторического начала вещей в изначальное тождество и в конечном счете должна вновь обнаруживать и обнаруживает его в каждом деле, в каждый момент осуществления права. Вводя государство-лицо, естественно-правовая теория общественного договора создает своего рода «первичную сцену», конструирует подмостки, на которых размещаются стабильные представительства и репрезентации и на которых в прогрессирующей инволюции смешиваются время осуществления права и время его учреждения [34] . Это фигуры некоего зеркального диспозитива, благодаря которому первичная сцена репрезентации внедряется в мифологию современной политики: во-первых, обособленные лица, встречающиеся друг с другом как равные, заменяющие и представляющие друг друга, обнаруживают и обеспечивают свою общность в прозрачных узах договоров; а во-вторых, учреждение фигуры, persona ficta государства, каковое одновременно изображает и дефигурирует акт своего введения и именно в силу этого становится body politic, искусственным человеком и тем политическим телом, которое оно само репрезентирует.
34
Разумеется, понятие первичной сцены косвенно отсылает здесь к психоаналитическому термину. И здесь факт чужого удовольствия, агрессия Третьего, триангуляция и представление об исключенности также выполняют структурирующую функцию, более того: договорная первичная сцена черпает свою регулирующую силу именно из репрезентации первого участия и тем самым оказывается представлением представления в строгом смысле. Эта репрезентация дает основания для не-удовольствия, которому предшествует представление невозможного первого наслаждения. В ней – и это ее оптимистичная сторона – не артикулируется ничто вытесненное, скорее она преобразует в дискурс само вытеснение и выводит свои требования из позитивизации этого «не-». В этом месте также можно было бы сослаться на сколь театральную, столь и договорную тенденцию в теории власти фрейдовского психоанализа, например, в филогенетической «первичной сцене» из «Тотема и табу» (См.: Sigmund Freud, Gesammelte Werke, hg. v. A. Freud u.a., Frankfurt/M. 1999, Bd. 9, 171ff.; русское издание: Фрейд З. Тотем и табу / Пер. с нем. М. В. Вульфа. СПб., 2005. С. 222).
Итак, контуры этой новоевропейской политики представлены в треугольнике, образованном юридическим персонализмом, теорией общественного договора и прозопопеей государства, поэтому следует ожидать, что историческое развитие этого запутанного клубка из театра, политики и права определяется как эффективной фикцией политического тела, так и структурой его радикальной внутренней непрочности. А именно: если институция закона непосредственно театрализуется и – наоборот – если этот театр становится истоком политического, то спектакль, сами театральные подмостки могут, в свою очередь, показаться лишь слабыми, несовершенными и рискованными, во всяком случае во многих отношениях уязвимыми для критики. С этой точки зрения предпринятая Руссо радикализация общественного договора вполне согласуется с его же критикой института театра. Ведь и у Руссо речь также идет о создании некоего «общественного лица», «образующегося из ассоциации всех», составляющего «политическое тело» и именующегося «государством»; рефлексия Руссо также обращена к той границе, на которой в фигуре «государства-лица» осуществляется дефигурация его учреждения [35] . Если репрезентация оправдана только тем, что она каждым своим актом одновременно реанимирует свой собственный закон, а также устанавливает и отменяет свое «Как если бы», то театр представляет собой всего лишь убыточное и разрушительное удвоение, в котором репрезентируемое всегда отсутствует, а маска является только внешней оболочкой и, стало быть, уничтожает цель, объединяющую людей в собрание и превращающую это собрание в манифестацию общего. «В театр идут, – пишет Руссо в письме д’Аламберу, – чтобы провести время вместе, но как раз там-то и проводят время врозь: там забывают друзей, соседей, близких, для того чтоб увлечься выдумками, оплакивать несчастия мертвых или осмеивать живых» [36] . Противоборство своего и чужого, присутствия и отсутствия составляет закон репрезентации; и если в театре, как пишет Руссо, мы поэтому всегда видим только иных существ, «нежели мы сами», если спектакль неизбежно связан с искажением пропорций и знает только преувеличения и преуменьшения, если он всегда лишь удаляет от нас все в нем представляемое [37] , то репрезентация как закон может сохраняться только благодаря ее перманентной ревизии: закон репрезентации должен корректироваться репрезентацией как законом. Здесь перед нами истинный и единственный театр, вновь и вновь инсценирующий внутри политического тела первую ассоциацию и первичный договор. Поскольку сообщество не может передавать кому-либо свою волю, то есть свой суверенитет, не отказавшись от себя самого, то каждая репрезентация должна отменять себя в пользу своего собственного истока, аннулироваться перед лицом собравшихся вместе индивидов. Собравшийся народ сам представляет себя, упраздняя всякое представительство, и – как говорится в «Общественном договоре» – «там, где находится представляемый, нет более представителей» [38] . Фигура истинной республики и легитимность закона соразмерны способности актуализировать их собственную первичную сцену. Здесь сливаются воедино учредительное время и время действия; здесь индивиды становятся гражданами именно благодаря тому, что они не изображают никаких других лиц и не играют никаких других ролей, выступая только в качестве тех, кто они суть; и в этом случае основанием закона – парадоксальным образом – оказывается театральный партер: «Как! Значит, в республике вовсе не нужны зрелища? Напротив, они там очень нужны. В республиках они родились, на лоне их они процветают во всем своем праздничном блеске» [39] . Республика и ее закон отвергают любой театр, потому что они сами суть не что иное, как театр, расширяющийся до размеров собрания, «публичного празднества» на «свежем воздухе и под открытым небом», а стало быть, до театра той первой встречи, когда она становится прозрачной для себя самой, когда никто не представляет кого-то другого, а вся общность в целом представляет каждого: как на первых собраниях возле «чистой, хрустальной воды источников», о которых говорит Руссо в «Опыте о происхождении языков»; как на игрищах и празднествах лакедемонян или в воспоминании о «незатейливом зрелище» в Женеве, на котором военные и гражданские, господа и слуги как будто бы охвачены «всеобщим умилением» своей общностью; или на празднике сбора винограда в Кларане, когда сама природа сдвигает кулисы и солнце поднимает ввысь утреннюю дымку, «словно театральный занавес» [40] . В любом случае это театр, располагающийся на границе институции и ее учреждения, представляющий собой длительный процесс и запечатлевающий как «непрерывное событие наличия» [41] , так и постоянный отказ от репрезентации, метатеатр, ничего не изображающий и в этом ничто инсценирующий лишь свою театральность, свою репрезентацию. Созерцающая игра и изображающее наблюдение: «Но что же послужит сюжетом для этих зрелищ? Что будут там показывать? Если хотите – ничего. В условиях свободы, где ни соберется толпа, всюду царит радость жизни. Воткните посреди людной площади украшенный цветами шест, соберите вокруг него народ – вот вам и празднество. Или еще лучше: вовлеките зрителей в зрелище; сделайте их самих актерами, устройте так, чтобы каждый узнавал и любил себя в других и чтоб все сплотились от этого еще тесней» [42] . Структурное, позитивное ничто этого представления и представительства есть не что иное, как репрезентация самой репрезентации, чистая театральность. Таким образом, в теориях общественного договора, как у Гоббса и Пуфендорфа, так и у Руссо, прозопопея государства, воплощенный в государстве-лице спектакль – театр репрезентаций и лиц, который и есть сам этот договор, этот протодоговор, – преодолевает и разрешает апорию закона, апорию, присущую артикуляции самого себя и своего истока и состоящую в конечном счете в том, что некто говорит и действует «от чьего-либо имени», будучи при этом не более чем чистым и лишенным содержания перформансом этого имени [43] .
35
Ср.: формулировки в третьей главе из женевской рукописи «Общественного договора»: «Немедленно вместо отдельных лиц, вступающих в договорные отношения, этот акт ассоциации создает условное коллективное целое, состоящее из стольких членов, сколько голосов насчитывает общее собрание, и которому общее я дает единство формы, жизнь и волю. Это лицо юридическое, образующееся, следовательно, в результате объединения всех […] именуется вообще Политическим организмом». Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре / Пер. с фр. А. Д. Хаютина и В. С. Алексеева-Попова // Руссо Ж.-Ж. Трактаты. М., 1969. С. 312.
36
Руссо Ж.-Ж. Письмо к д’Аламберу о зрелищах / Пер. с фр. Д. А. Горбова // Руссо Ж.-Ж. Избранные сочинения: в 3 т. Т. 1. М., 1961. С. 76.
37
Руссо Ж.-Ж. Письмо к д’Аламберу о зрелищах. С. 77, 84.
38
Руссо Ж.-Ж. Об общественном договоре. С. 220.
39
Руссо Ж.-Ж. Письмо к д’Аламберу о зрелищах. С. 167.
40
Руссо Ж.-Ж. Опыт о происхождении языков, а также о мелодии и музыкальном подражании / Пер. с фр. Е. М. Лысенко // Руссо Ж.-Ж. Избранные сочинения: в 3 т. Т. 1. М., 1961. С. 248 (Ср.: Деррида Ж. О грамматологии / Пер. с фр. Н. Автономовой. М., 2000. С. 444); Руссо Ж.-Ж. Письмо к д’Аламберу о зрелищах. С. 176; Руссо Ж.-Ж. Юлия, или Новая Элоиза. Письма двух любовников, живущих в маленьком городке у подножия Альп / Пер. с фр. А. А. Худадовой и Н. И. Немчиновой // Руссо Ж.-Ж. Избранные сочинения: в 3 т. Т. 2. М., 1961. С. 528. – Ср.: Jean Starobinski, Rousseau. Eine Welt von Widerstanden, Frankfurt/M., 1993, 140–147.
41
Деррида Ж. О грамматологии. С. 445.
42
Руссо Ж.-Ж. Письмо к д’Аламберу о зрелищах. С. 168.
43
Об апории учреждения см.: Jacques Derrida, Gesetzeskraft. Der «mythische Grund der Autoritat», Frankfurt/M., 1991, 46ff.; Nietzsches, Otobiographie oder Politik des Eigennamens, in: Fugen. Deutsch-franzosisches Jahrbuch fur Text-Analytik, Freiburg i. Br. 1980, 66; Jean-Francois Lyotard, Der Widerstreit, Munchen 1987, 241ff.
Итак, политическое тело конституируется в театральном мгновении, удваивающем друг в друге движения репрезентанта и репрезентируемого, зрителя и актера. Уже указывалось на сомнительный логический – а не только исторический – статус первичного договора [44] ; и если невозможно зафиксировать реальность учредительной сцены и первого контракта в истории, то, разумеется, нет и никаких оснований предполагать, что их инаугурация еще только предстоит в будущем. При этом нет ни нужды, ни возможности предполагать акт заключения договора в качестве факта: в рассуждениях такого рода Кант не только возвращается к театральному ядру естественно-правовых теорий репрезентации, но и одновременно отделяет друг от друга зрителей и актеров, закон и историю, инициируя радикальную реорганизацию театра репрезентации. И у Канта речь также идет прежде всего о некоем первоначальном контракте, «на котором только и можно основать гражданское, стало быть чисто правовое, устройство и установить общность» [45] ; и у него также говорится о представительстве и о лице, превращающих одного индивида в другого и в непрерывном отражении гарантирующих форму закона как чего-то единственно законосообразного; и наконец, здесь также присутствуют маска и чистая театральность, «Как если бы», возвышающие закон до уровня всеобщего катарсиса и превращающие действующее лицо в своего собственного зрителя. Но кантовское разрешение проблем естественно-правовой теории общественного договора известно. А именно: если каждый законодатель обязан издавать свои законы так, «чтобы они могли исходить от объединенной воли целого народа», то и на каждого индивида, «поскольку он желает быть гражданином», следует смотреть так, «как если бы он наряду с другими дал свое согласие на такую волю» [46] . Поэтому первоначальный договор представляет собой не факт феноменального мира, а «всего лишь идею разума», обладающую чисто практической реальностью, и всякую серьезную рефлексию по поводу его исторически датируемого возникновения следует считать бесцельным и опасным для государства «умничаньем» [47] . Закон и история не совпадают нигде и никогда, духовное тело государства никак не датировано и не имеет никакого реального начала. Но теперь именно этот закон и это тело оказываются тем, что в смелом скрещении генетического и парагматического времени понимается как неустранимая доисторичность, предшествующая эмпирическому миру и отделяющая вопрос о правовом основании от вопроса о возникновении государства. В качестве «пробного камня» правомерности «Как если бы» закона осуществляет внутри репрезентации своего рода асимметричный сдвиг. Закон отрывается от той почвы, которая обусловливает его историко-патологическую запутанность, и если в ноуменальном отношении каждый индивид всегда уже совершал те или иные поступки, то в феноменальном отношении он никогда не будет реально действовать. Поэтому «репрезентативная система» становится единственным средством для создания идеальной республики; субъектом этой системы является лицо или «homo noumenon» [48] , но ее первичная сцена представляет собой не более чем фикцию. Она представляет собой фикцию по меньшей мере в том смысле, в каком ее, оглядываясь на понятие fictio в римском преторианском праве, описывал Файхингер – как наступление последствий, причина или предпосылка которых рассматривается как наличествующая или появившаяся, даже если она не наличествует или не появилась [49] . Здесь важно прежде всего следующее: состоявшийся акт заменяется неким пассивным актом, а там, где история и закон, эмпирическое и репрезентативное тела, как кажется, действительно сталкиваются друг с другом, действие будет не более чем знаком, тогда как участие – в первую очередь наблюдением.
44
Macpherson C. B., Die politische Theorie des Besitzindividualismus. Von Hobbes bis Locke, Frankfurt/M. 1967, 32.
45
Кант И. О поговорке «Может быть, это и верно в теории, но не годится для практики» / Пер. с нем. Н. Вальденберга // Кант И. Сочинения: в 6 т. Т. 4. Ч. 2. М., 1965. С. 86.
46
Кант И. О поговорке «Может быть, это и верно в теории, но не годится для практики». С. 87.
47
Кант И. Метафизика нравов // Кант И. Сочинения: в 6 т. Т. 4. Ч. 2. М., 1965. С. 266.
48
Там же. С. 373.
49
Vaihinger H., Die Philosophie des Als Ob. System der theoretischen, praktischen und religiosen Fiktionen der Menschheit auf Grund eines idealistischen Positivismus, Leipzig 1918, 249–250; ср.: Kelsen H., Zur Theorie der juristischen Fiktionen. Mit besonderer Berucksichtigung von Vaihingers Philosophie des Als Ob, in: Annalen der Philosophie I, 1919, 644–645.