Раскол. Книга I. Венчание на царство
Шрифт:
... Всякая власть, разделившаяся в себе, не устоит. Чем больше жадных рук ухапливают ее, стремясь разобрать по горстям, тем труднее сохранить землю в спокое; это как бы хоромы из кондового дерева иль белого тесаного подмосковного камня вдруг поставить, издурясь, на гнилые, изъеденные в труху стулцы. Лишь ветер подует, и житье то повалится.
Эх, как бы к одной православной вере всех привесть, чтобы свет Софии Цареградской осветил все потемки дремотной одичавшей души; и тогда бы всякий Словении и в дальних окрайках чужих владений стал бы нам за брата и прикончились бы все распри.
Да не жди добра от лукавствующих.
Не дели трапезу
Не веди дружбы с гордоватыми и ломоватыми, ибо в крайнюю минуту кинут у беды.
Не прикармливай умника, ибо возомнит о себе.
Не бери в друзья завистника – получишь кольем в подреберье.
Ибо сколько волка ни корми, как ни приваживай его, он все в лес смотрит.
... И при Дворе заселилась своя скарабея, Федосья Морозова, характером круче большого воеводы: уловляет в сети слабых, бьет клинья меж шаткими, суесловит на сильных, и хоть Терема чурается и всяко бежит его, но и своим затворничеством, даже лишь тем, что присутствует непокорливая на земле, – вносит смуту и раскол; наущает неспокойных и хитроумных: де, можно противиться государю; де, не всякое его уложенье в строку, и хоть близкий он к Богу человек, но и на небесах промашки бывают.
И многим суемудрым тут хочется поверить: де, и мы не лыком шиты.
Вот и нашептывают льстивые думные на ухо: государь, де, сколько можно терпеть спесивую и ломоватую? пожертвуй малым, чтобы не потерять всего; ты много потакал Никону – и отсюда разброд на Руси, ты долго ждешь поклона от сутырливой бабы – и отсюда злая смута. Рви дурную траву с корением, чтобы не дала всходов.
... Все пути назад отрублены: наконец-то можно свободно вздохнуть. Было живано, диво на диво: хмельно пито, сыто едено, срядно езживано, красно уряживано. Сладкий мед, да не ложкой в рот. В последний путь пора сряжаться, Прокопьевна.
Так решила Федосья, увидев на Рождество Богородицы страшный сон. Будто бы купают ее сенные девки в мыленке, загрузили в кадцу с головою, а в ней вместо парной воды кровь алая человечья, уже створожилась печенками и пахнет мертвечиною.
Тут и вестка пришла с Мезени от верных: де, юрода Феодора повесили...
Эх, сколько ратились, бывало, всяк одеяло на свою сторону тянул, жеребья бросали, будто на кону решали, кому первому смертный главотяжец вздевать; разминулись, расплевавшись, как ненавистники, а ныне последние слова юрода светятся, как скрижали на манатье, как святой остерег блаженной души, уже отлетающей в вечный Дом: «А вы-то как? Ведь пропадете без меня! Вижу, много мяса разложено по торгам. И жбаны крови человечей разоставлены по ларям, как морс брусеничный. Как вы-то, бедные, будете без меня?»
И ушел, бесплотный уже, и растворился в Руси. Не хотела, но отчего-то поспешила в чулан наставницы, приникла к зальделому окну, наискивая прорубку света; увидела, как струилась поземка, вскидывая с забоев снежные вороха, завивая подол хламиды, обнажая иссохлые шишкастые ножонки. «Бедный! – невольно вскрикнуло сердце. – Зябко-то как!» ... Нет-нет, поди прочь, сгинь с глаз, обавник, сотрись из сердца, сотона, как бы и веком не бывало в дому! Ведь оприютила с любовию, а всё житьишко перетряс, как свою гобину, и домашнюю приязнь превратил в вечную свару...
С протягом закрылись ворота, упал железный крюк в проушину, сторож зевнул, подпрыгнул, греясь, хлопнул себя по бокам, сплюнул вослед бродяге.
Она тогда без нужды вроде пошла в повалушу, где ночевал Феодор,
... Лишь в снах человек провидит свою судьбу: то он скидывается в ребенка, то проживает жизнь грядущую, коя лишь сулится в отдаленных годах, то с мертвыми беседует отворенным сердцем, как с живыми; ведь никто не покидает бренного мира сего, не оставив по себе вечного странника на земле-матери, бесплотную, но живую стень, осязаемую лишь в ночном забытьи.
... А сон-то в руку. Она нынче в крови купалась, и вот вестка: де, юрода не стало, скончали блаженного; и все его примолвки и придирки, отчего так обижалась прежде и жалилась пустозерскому протопопу в письмах, будут отныне как отцова воркотня: и слушать вроде бы досадно, но вспоминать после тепло.
Ведь было же... Она тогда окстилась поганой щепотью, чтобы помирволить государю и вернуть сыновьи вотчины; ради Иванушки, одинакого сына, поклонилась в ноги рожку сатанину. И следующим же днем на трех пальцах, коими знамение сотворила, выметались багряные желвы на суставцах, раздуло изнутри и кости зажгло нестерпимым огнем. Пришел юрод трапезовать. Взмолилась тайно, де, прости, отче; встала на молитву возле. А Феодор внимательно и сурово взглянул в глаза и, прочитав ее бессловесные муки, вдруг ухватил больные пальцы и сгорстал бережно, пожамкал, помял в корявой ладони, и тут погасла боль, а к вечеру и язвы утекли под кожу, как не были. Знать, дана была юроду целительная чаша, да опрокинулась, уплыла вся в северные снега...
Ой, не хулите, благоверные, тех, с кем никогда не расстаться; повязаны вы нерасторжимой вервью, как каторжане железной путевой цепью, и брести вам отныне вместе до Господнего суда к ответу.
Сморилась. Кинула на пол рогозницу, повалилась опочнуть, подсунув под голову волосяную подушку. Весть не шла из ума. Кровать в кисейных пологах, высоко взбитая, была как пуховое небесное облако, по которому гуляли смирные ангелы. Вдруг рука заныла, по ней к предплечью побежали кусачие мураши, тонко заныла грудь. Дверь в опочивальню приоткрылась неслышно, украдчиво ступая, вошел Феодор; ступни его, обычно гремевшие, как коньи копыта, сейчас будто шелестели по натертым воском половицам. Подол белоснежного кабата был в три ряда обложен розовыми бейками, по-над коленями по тканине бежали красные кони, из груди, где обычно висел верижный крест, выметнулся ветвистый золотой куст, усеянный мелкими цветами шипичника. Феодор что-то шептал, ласково улыбаясь, и вдруг наклонился, бережно приобнял Федосью за плечи, пытаясь приподнять с рогозницы и возложить в постелю. От юрода пахло поститвой, кадильницей и свечами.
«... Дочи ты моя, Богоданная невеста, душистый Христов хлебец...»
Откуда истекает этот разымчивый талый голос?
Губы вроде не растворялись, плотные, мясистые, из-под них высовывались мелкие фарфуровые клычки. Вдруг мгла легла на ясное лицо юрода, он резко вспрянул головою, пытаясь скинуть чью-то руку, туго придавившую шею, и невзначай придернул Федосью на себя. Она вскричала не столько от боли, но от внезапного страха. Ей помстилась за плечами блаженного темная рогатая тень с пылающими угольями глаз.