Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
– Аввакумушко, очнися, – прошелестело над ухом влажно, певуче, и мягкая бабья ладонь легла на лоб, чтобы унять жар… Господи, да неуж Настасья Марковна? Откуда взялася, благоверная, не убоялась тундр злых и примчалась на зовы за тыщу поприщ? Мар-ков-на-а… мать детей моих… Было лихо открывать глаза; так сладко, оказывается, слушать плачи по себе. – Вожата?й верный, ключка подпиральная, не спокинь сирых в остатний час.
Через силу приподнял каменные веки, над лицом елозила колючая остистая борода Епифания, в мятом рыхлом лице, во многих бороздках его скопилась соленая влага. Инок упирался в лежанку, приподымал голову протопопа, подкладывал пухлую ладонь под затылок, и это прикосновение было тоже приятно
– Поститва любит сердитых. Да и ты, батько, свой черед знай. Не утекай в царствие бессмертных, нас не спросяся, – увещевал Епифаний.
– Ага… Тебя забыл спросить, – фыркнул Аввакум, и жесткие усы его по-кошачьи вздернулись. – Вам бы только пить. Вы и живых пропивать готовы. Свою-то душу давно заложили дьяволу. – Аввакум спихнул Епифания, свесил голову с печи. – И ты, распопа, мать твою в рогозницу. И не боишься, ежли я тебе на чепь посажу?
– Ха-ха-ха! Бать-ко-о! Ожил? Вот и не мешай поминать раба Божия Аввакума. Сиживали, сердешный, и мы на чепи. И нас не медом потчевали. Да скажу тебе: лучше с чаркою на чепи, чем тверезым на печи… Заколел ты, жалконький, посинел, как наважка у иордани, – балагурил распопа, не позабывая меж тем приложиться к чаре. Один расселся на лавке, разложив локти по столешне, как волостной писарь иль подьячий из расправы, верша суд.
У Лазаря глаза лупастые, бледно-серые, лицо мясистое, багровое, и кудлатая борода тугим ожерельем, как бы споднизу, подпирает лицо, приоткидывает его назад. Ой, распопа, ой, атаман, тебе бы кистень в руки – да айда на Волгу. Раздолье там. Слыхать, голытьба заподымалась в тех местах, шальные головы у разбойников в почете.
– Ты не шути, баловень. Больно балуешь, как острастки-то не знаешь, – оборвала жена Домница, набравшись храбрости; так и остоялась голубица у двери, не смея матицу перейти. – Ты взаболь запомирал иль сдуровал? – обратилась к протопопу; ее рыжеватенькое бледное личико перекосилось, и разбежистые глазенки остекленели в тревоге. Но так и не дождалась голубеюшка ответа. Протопоп лишь смерил ее верхним скользящим взглядом и снова перевел глаза в передний угол, где пировал распопа.
– Первая колом, вторая соколом, третья мелкой пташечкой, – гудел Лазарь трубно, сладко причмокивал и строил губами дудочку. – Душа у нашего батьки вельми жалостливая, течет, яко воск свечной. Почуял, что распопе худо, у Лазаря нутро горит, и – поноровил…
– Иди ты прочь, кутейник! – грозно вскричал Аввакум и осторожно полез с печи, скрывая улыбку. – Вот ужо подрежут тебе язык…
– Пойдем, пойдем, братушко, подальше от греха, пока бичом не погнали.
Епифаний договорил шепотком и, ухватив Лазаря за локоть, потянул от трапезы. И странное дело, распопа не упирался, готовно снялся из-за стола, опасливо поглядывая на Аввакума. Тот, кряхтя, стоял у печи спиною к гостям и вроде бы ожидал с нетерпением, когда уйдут из избы.
А самому так хотелось остановить верных, поведать о диковинном видении; да нет, поостерегся, ведь решат упрямцы, де, гордец я, возомнил себя Христом Богом, да и надсмеются.
И вот стихло в доме. Лишь ветер за стенами подгуживает, еще более распалившись к ночи. На ватных ногах сбродил Аввакум на поветь, притащил беремце корявых березовых дровец (не дрова – горе), растопил печь. Дым густо повалил из чела, сизыми волнами растекся по жилу, пока растерянно тыкаясь во всякий угол, и вот белесой струей потянул в открытый продух в стене да в черную дыру дымницы и в приоткрытые двери, но скоро устоялся под закопченным потолком колышащейся сиреневой пеленою. Откашлялся Аввакум, сиротски неприкаянно побродил по избе, шаркая калишками, испил из бурака квасу, принял густой налимьей ушицы, превратившейся
Аввакум достал из подголовашки писчий снаряд, из земляного ореха навел чернил, подточил гусиную тростку – и вот тебе занятие! Помоляся, остерегай царя от новых неверных шагов:
«… И изнемог я уже не ядши дней десять или больше. И от дрожи той нашел на меня мыт. И лежу на одре моем и зазираю себя, только по четкам молитвы считаю, и Божьим благоволением распространился язык мой, и бысть велик зело, потом и зубы быша велики, и руки и ноги велики, потом и весь широк и пространен под небесем по всей земле распространился, а потом Бог вместил в меня небо, и землю, и всю тварь…
…Видишь ли, самодержавие? Ты владеешь на свободе одною Русскою землею, а мне Сын Божий покорил за темничное сидение и небо, и землю; ты от здешнего своего царства в вечный дом свой пошедше, только возьмешь гроб и саван, я же, принуждением вашим, не сподобляся савана и гроба, но нагие кости мои псами с птицами небесными растерзаны будут и по земле влачимы; так добро и любезно мне на земле лежати и светом одеянну, и небом прикрыту быти; небо мое, земля моя, свет мой и вся тварь – Бог мне дал…»
В ратовище бердыша, будто невзначай оставленного на повети стрельцом, была выдолблена рукою старца Епифания склышечка (такой уж он рукодельник), и в эту ухоронку поместил Аввакум писёмко государю, вогнал в пазье крышечку и залил рыбьим клеем. Вот и готова посылка на Русь. Только бы до престольной донесть, а там искренние православные найдут пути до царевых ушей.
…Господи, помози мне, грешному!
Глава четвертая
Ведь скажут… Не кляузничай, протопоп, не наушничай, не шли по Руси наветов и подметных писем, и учительных толкований, не держи свою правду над всеми, как мономахову шапку, облитую смарагдами, и тогда скоро станет тебе царева милость. Со всех сторон несут Михайловичу вести про неистового бунташника, что и на краю света не склонил головы, без устали мутит воду.
…Протопопец, лукавый ты человек, как асмодей, иль наивный, как младенец? Под самого царя роешь яму, сталкиваешь его к чертям в преисподнюю, сулишь геенны ему и мук вечных, и от него же ежедень ждешь милости, щедрой милостыни и всякого благоволения. Ой, ду-ре-нь! И голова у тебя хвостатой редькой, изъеденной червием.
…А и жду посул, как не ждать-то, коли не потерял пока надежд, и льщу себя мыслию: вдруг втемяшится заблудшему от моих жарких отеческих словес и станет в толк государю мое поучение, омоет слепнущие от темной воды вежды.
…И дождался, Аввакумушко, царевых сдобных перепечей? Затяни-ка потуже пояс – и не робей, батюшко! Господь пособит.
Что-то ныне на воле творится? Раньше-то благо, ежедень друг по другу в гости; да и сколько ходоков с Печоры да Помезенья, сколько всяких речей говорено, и каждое слово в благодатную пашню упадет. Убредут милостивцы с полными котомками добрых хлебов, раздаривая их по крохам во всяком месте, куда ступит нога: и на Соловки, и на Онегу, на Выг-реку, в Придвинье… И все! Сгремели запоры. Ау-у!