Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
…Прилипни язык мой гортани моему, аще не помяну тебе, Иерусалим…
Ни один лист не колебнулся на воле от нестихающего и ввечеру июльского зноя; весь мир, казалось, принакрылся желтоватой слюдою, и сквозь марево просвечивала Руськая земля с застывшим в своем беге Иорданом, со святыми, немеркнущими приметами Палестины; зачем екать, попадать куда-то за тридевять земель, стаптывая ноги, чтобы узреть скудельницу священника Бога вышняго Мельхиседека, коли здесь, под сердцем Руси, есть своя Палестина, свое село Скудельничье, и Назарет, и Рама, и Уриина роща, и священные горы Элеон и Эрмон. Кто осмелится негодующе возразить: де, не здесь шествовал с проповедью Христос, не отсюда призвал его к себе Отец
Храм Иерусалимский в крохотном своем подобии прибыл в Московию и сейчас воплощался в камне, мраморе, золоте. Как славно бы повторить его в малейших подробностях, чтобы всяк, пришедший из дальних палестин, узрел бы внезапно благословенное жилище Христа и со священным трепетом вступил в него. Храм стоял на столе, как чудная гора из куполов и глав, усеянная золотыми крестами, напоминающая крестное восхождение по пути Искупителя. Сколько часов провел Никон с молитвенно-сладкими чувствами подле него, изучая колонны и капители, и многие переходы, и ротонду святого гроба, пещеру рождества и место яслей, где появился младенец на свет, престолы на память обрезания Господня и бегства в Египет, поклонения волхвов и избиения младенцев, самый гроб Господень и камень пред ним, на коем когда-то лежало божественное тело. Всякая малая подробность – хоров и куполов, пилястров и приделов – оседала в памятливой глубине, отпечатывалась надежно, как в воске…
Никон бережно снял с храма крышу с двумя главными куполами и мысленно отправился в жалостный путь в южный притвор, а оттуль в темную церковь Предтечи под Голгофою, где погребен Мельхиседек; по сторонам же двери царственная стража – гробы Готфреда и Балдуина. Этот искупительный утес одолел врата ада. На уступе его кипарисовый крест и расселина Голгофы. Как сладко бы, чтобы в этой пещерице под Голгофою, в церкви Предтечи и найти мне вечное успокоение. Боже, об одном прошу: чтобы исполнилось мое мечтание!..
И Никон вдруг заплакал, не устыдясь легких слез. И не ведал молитвенник, что к монастырю уже приближаются царевы спосыланные, торопливо текущие с грозою по навету Романа Боборыкина.
Никон рукавом подрясника осушил глаза. Телесная немощь исчезла, как бы выпил он редкой силы нектара. И отправился патриарх в келейную церковку на одинокое ночное стояние, снова позабыв трапезу. А в распахнутое окно, сопровождая Никона, пронизал Отходную пустынь небесный псалм:
…Прильпни язык мой гортани моему, аще не предложу Иерусалима, яко в началие веселия моего…
Тут на лестнице встретил его вестник, монах Серафим.
Как ты смел, незваный, заявиться в святое место в неурочный час? – чуть не сорвалось с языка. Никон вздрогнул, на повороте лестницы неожиданно увидев монаха, и отчаянно всполошилось его сердце: так далеко от земли кочевала сейчас его душа. Вспыхнул, покраснел патриарх. Слава Богу, не надерзил келейному старцу, с коим уж пятый год в наперсниках. Но и жесткого взгляда было довольно, чтобы увял старец.
«Чего прискочил?..»
«Прости, Свет. Гости до тебя, господине. Со многой воинской спирой нагрянули вдруг. Незамедля принять велят…»
Вот и сон в руку. Опять все не слава Богу. Пришлось вернуться. Поднялся с одышкою, невольно торопясь. От государя, поди, спосыланные? с какою вестью? Облачился в архирейскую мантию с источниками, вздел обе панагии, покрыл голову черным байбарековым клобуком с золотым херувимом, взял в руки двурогий наборный посох из слоновой кости. Серафим суетливо оправил воскрилия на плечах патриарха, расчесал волосы гребнем, украдкой поцеловал тяжелую прядь, словно бы сдул сорину. Патриарх услышал мимолетное неслышное прикосновение, обернулся, мелко окстил Серафима, погладил по щеке. Взгляд
У патриаршьей кельи в монастыре толпилась братия; конные стрельцы с мушкетами и бердышами, числом с полсотни, окружали скопку, наверное отжимали молчаливых чернцов в урочное место, чтобы полонить и оковать их. Толпа разом расступилась; даже пред пригорблым Никоном всяк умалился в эту минуту. «Пусть заходят», – бросил за спину патриарх, наверное, велел архимандриту Герману, и исчез в сенях. Незваные гости с явно худыми вестями чередою вошли следом. Никон дважды поклонился, выказывая смирение, прочел по обычаю литию, но о здоровье государевой семьи впервые не справился. Князь Одоевский подошел под благословение, духовные же воспротивились, остались у входной двери. Иосифу-то астраханскому тоже кобениться! из-под руки Никоновой на власть зашел, из его горсти ел, невзгильник! Никон побагровел, молча удалился в келию, спосыланные заторопились за ним. Первым переступил порог митрополичьего звания гость в красной мантии; зоревой отблеск ложился на тонкое бледное лицо его с внутренней смуглостью, едва проступающей сквозь лакированную, туго натянутую кожу; скулья и брылья обросли паутинчатой, почти невесомой шерстью, огрубляясь на клиньях бороды. Глаза навыкате, с кофейными зенками, зеницы же голубой окалиной; бесстыжие, немигающие глаза. Гость был, пожалуй, одного росту с патриархом, и просторной, ниспадающей многими складками мантией, как языками ровно текущего пламени, заслонил, затмил послов.
…Зри пуще, Никон, навостри очи и сердце и стойко встреть вражину своего, но приими без гнева, как ближнего и желанного гостя. Не ты ли зазывал его на Русь, всяких благолепных похвальных слов сыскал, и вот он явился по твоей воле, чтобы подобно Каиафе предать тебя на последнее мучение. Паисий Лигарид степенно заговорил на латинском, слегка отставив вперед ногу в красном сафьянном башмаке с высеребренной пряжкой; пальцы, спокойно сжимавшие простую дорожную ключку, были унизаны перстнями. «Разоделся, как баба», – вдруг подумал Никон, с пристрастностью озирая незваного гостя; поначалу он худо понимал, о чем толкует милостынщик, в гордыне нарушивший обычай, не принявший благословение отца отцев. И какой толк пустословить, ежли уязвлено сердце патриарха.
Толмачил царский драгоман Симеон, с подобострастной угодливостью снимая слова прямо с губ митрополита. Паисий же говорил неспешно, будто бисер и жемчуга выстилал пред собою. Знать, дорого ценил себя.
– Царя сам Бог помазывает на власть. Тебе ли не знать. И всяк на земле, каким бы почетом ни был отмечен, он всегда лишь слуга государю и всеми благами земными ему одному обязан. И кто на владыку своего лишь посмотрит косо… Посмотрит лишь! – Паисий вздел палец, – того из сана извергнуть можно. Большой палец сразу рубить надо, без промедления. Чтобы не загнила вся рука. Чтобы иным неповадно. Ответь мне по-евангельски: проклинал ли ты царя? Да – да, нет – нет. И не уклоняйся, прошу, от чистоты признания.
– Я служу за царя молебен, я здоровья и долгих лет ему прошу, а не проклинаю на погибель, – сдерживаясь, ответил Никон и с какой-то мольбою во взоре, не от растерянности даже иль негодования, с тоскою и вопрошением перевел взгляд на спутников, ожидая хоть от духовных какой-то поддержки и объяснения, чтобы разрешить недоумение: де, с каких земель, каким ветром принесло на Русь этого предтечу, сатанинского шиша, что взялся судить отца отцев. Афанасий, архиепископ астраханский, встретил взгляд Никона строго и торжествующе, на впалых, изможденных щеках его проступили клюквенные пятна.