Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
«С тобою рядом не усидишь. Больно бранчливый ты», – мягко укорил государь. Ему расхотелось дразнить юрода и понуждать его к повинной. Истинных юродов чтили в Терему. Да и Марьюшке Ильинишне станет тошно и тоскотно, коли он причинит блаженному и малого вреда. Царь снова попросил свету и с надеждою и страхом всмотрелся в раскаленную печь, словно бы надеялся увидеть там Христа.
Юрод же, звеня веригами, поворотился к царю тощей заденкой и призадрал бесстыдно рубище. Алексей Михайлович сплюнул, отвернулся к игумену:
«Отпусти его с миром, отец. Пусть гуляет. Да Бог уврачует его безумную немилосердную душу. Не ведает,
Царь погрозил пальцем в печь. Испросив у игумена благословения, отошел в Терем. Юрод еще долго парился в печи, смеялся и кричал в темную хлебню: «Глупый царишко! Ой, глупый какой царишко!»
Когда ушли монахи, Феодор вылез, наелся из дежи сырого теста и, забравшись в ларь, уснул покойно, как в перине.
Часть седьмая
Глава первая
Пришел черед и Любима Ванюкова, наконец-то и его отпустили в гулящую, чтоб сиротеющую деревеньку прибрал к рукам и холопишек приструнил, остерег от баловства, да дом московский обжил и хозяйку молодую во двор привел; де, доколь бобылем шататься меж дворов, с чужих кринок сливки сымать, себя старить да детей малить. Но Любим к городской сутолоке прильнул, будто к бражной братине, меж усадеб псишек дразнит, брата своего дозорит, взгляда с него не спускает, вроде бы к сыску нанялся. И открыться бы ему край хочется, да царевы соглядатаи страшат: ежли уследят, вмиг доведут до уха конюшенного стряпчего, а тот кликнет царю «слово и дело», а там запоздало рви еломку с головы вместе с волосьем: де, батюшко, прости! Была бы вина, а спина найдется. Спину-то батожьем так распишут, что душу и в пятках не сыскать.
Но однажды не стерпел Любим, улучил минуту. Феодор коротал на бережинке под Кремлем, опустив ступни в ледяную воду, и завороженно уставился на кипящую по весне Неглинную, всю в пене и мусоре. Выпугать ли норовил иль неведомый страх забирал, а вдруг ошибся? Но только Любим подкрался, яко тать в нощи, даже ни одна былка не хрустнула под юфтевым сапожонком. И не успел позвать юрода, как тот спросил глухо, не оборачиваясь:
«Кого, брат, уловляешь? И ты нынь не охотник, и я, чай, не зверь».
«Ты чуял? – оторопел Любим. – Ты почто не сказался? Минеюшко, не бегай от меня…»
Любим опустился на травяную ветошь возле брата, попытался приобнять квелое тельце, перепоясанное цепями, но вроде бы охапил пустоту: вретище смялось под ладонями и протекло сквозь пясти. Юрод смотрел на брата сурово, отчужденно, в блекло-голубых глазах, обметанных красной сыпью, стоял холод.
«Чумной ты, сызмала чумной, – вдруг сказал Феодор, отстраняя братние руки. – Зачем у мамки титьку зубами рвал?»
…Эвон чего вспомнил. Значит, не забылась родова? Любим улыбнулся, по сварливому голосу он вспомнил прежнего братца, из далекого детства.
«Чего лыбишься? В чужом двору заселился, чужое мясо рвешь. Эх, дурак большой! Вырос на пустом месте».
«Миня, пойдем ко мне жить. Я нынче богат!» – прихвастнул Любим.
«Не смей меня так звать…»
«Миня, пошли домой. У меня новый двор».
«Нету у меня дома. Мой дом – Господь, Спаситель наш…»
«Миня, опомнись! Не ты Господу нашему кочережка, не тобою и угли от праведников мешать. Какой костер затеял чужебесам на посмешку. Братец, соступи с грешной тропы. Ведь с самим царем ратишься. Со всеми слугами его. Кому дорогу заступаешь, дурак?»
Эх, напрасно молвил напоследях, в самое сердце зацепил острогую; так глубоко обидел Феодора. Юрод замахнулся на Любима двурогой ключкой без пощады, и ежли бы зацепил, то выколол бы бесстыжие глазищи острым осном. Приворотник, завидя Феодора, без слов впустил на боярский двор, а Любим, как брошенная собачонка, тоскливо притулился к высокой бревенчатой ограде, в щель высматривая просторное житье, пригревшее Феодора, пока не наискал возле конюшен несговорчивого брата. Тот сутулился на сенной копешке, пропустив посошок меж колен, и что-то высматривал напряженным взглядом в стрельчатых оконницах боярских хором…
Невнятный гул, тревогу и сполох принесло порывом ветра из Скородома, и Любима невольно отшатнуло от стены. Белесый, с сизым отливом султан дыма взметнулся над Сивцевым вражком и, испугавшись, опал в лощину, затаился. Господи, хоть бы упасло ту сторону от гари. И тут высоко в поднебесье взнялся стон ли звериный иль бабий воп, не разобрать издалека: он переметнулся через рвы и пали Земляного города в сторону Моховой и, расчуяв близкую беду, заголосили ответно звонницы Китай-города: де, люди добрые, посадского звания и ремественного, черных сотен торговые и стрелецких полков служивые, кого бы в каком месте ни застало лихо, хватайте, православные, топоры и кокоты и спешите в подмогу против немилостивого, напавшего на стольный град.
Огонь вдруг перекинулся к Скатертному переулку, будто зазвали его туда обавники и кликуши, оставив в целости больший клин Конюшенной слободы, но там наткнулся на пустошь от прежнего пала, где стоял когда-то опричнин дворец, и по какому-то злому наущению вдруг оследился на Моховой невдали от усадьбы боярони Морозовой; залетела малая огненная пташица в соломенную застреху, иль в поленницу дров, иль в сенную копешку на задах двора, – и затеялся пожар на новом месте, где никто и не подгадывал немилосердного татя…
А за час до беды дядюшко навестил, Михайло Алексеевич Ртищев с дочерью своею Анной. Нудел Федосье: де, почто отлучилась от Божьей церкви и виноград сей, понасаженный премудрым Никоном, поменяла на сорные злаки, рассеянные во множестве на пустошах злых сердец злокозненным Аввакумушкой, что, как хитрый лис, исповадился шастать по чужим курятникам, всяко изымая для себя ествы и питья, а оставляет по себе плевелы, нежидь да лайно. Ну-ка, как исхитрился жить? Так и жиду не снилось. Чтобы не труждаясь, да вот так сыто! Как сыр в масле. «И на кого польстилась, доченька? – беззубо шепелявил окольничий Ртищев, седатый весь, как белилами густо вымазанный, и его тусклые, присыпанные серой незрячей пылью глаза наполнялись скорой розоватой старческой слезою. – Он и тебя, презренный, обовьет хитрые словесы, а втай, знаю то верно, надсмеется всяко, де, уловил пташицу в сладкие свои сети. И доколь ты будешь пекчись о богоотступнике, холить и тешить его под своим крылом, ублажать его всяко, взращивать гада под своею крышей? Гони его – и немедля! Он же проклят нашими архиреями, он же весь чирьями изнасажен. Ты на рожу его глянь. Он вулканами изошел, то злоба из него прет. Легко ли всех-то презирать да ненавидеть. И где у тебя ум, дочь? Доверься мне, старому, я тебе худа не желаю».