Раскол. Книга II. Крестный путь
Шрифт:
Есть у Любима ныне и свое поместье, деревенька Люблино в шесть дымов по Рязанке, что отписали молодому стремянному, как вымороченную, из приказа Большого Дворца по смерти сокольника Парфентия Табалина. И сто двадцать четвертей земли нарезали. Вот говорят: де, не расти яблочку на елине. Налилось же и свалилось прямо в горсть – только не срони. Эх, в своей-то хате – как воевода в полку. Но не даром досталась изобка, со своих ногтей выпестовал. От Самотечной, от лубяного торга, наняв по осени ломовых извозчиков, вывез на долгих роспусках готовый срубец; сам и грузил, гнул выю, после же, не чинясь, сам и поставил домок и гладко выбрил теслом, чтоб светился, как пасхальное яичко, да сам же долотцем и топором навел карнизы и изузорил окончины. Пелась работа-то, когда житье обряжал; а после и ордынку-невольницу привел в домы в работницы, как то обязывал чин.
Хозяйку бы только в передний угол привесть, посадить на лавину под образа: бери, княгинюшка, житье в свои руки. Без жены жить –
Отойдем да поглядим, хорошо ли мы сидим? Ой, однако, неурядно. От сироты, бобыля ни доходу в дому, ни уходу, ни приплоду.
Сиверик вот опять запотягивал, завыл, умащиваясь в трубе, загнусил; грустно как-то одинокому! Любим подправил фитиль елейницы под образами, потушил свечу. На службу пора. Сегодня государев выезд к Пречистой. На воле уже развиднелось. Крикнул Ордынке в повалушу, чтобы заперлась. А от Конюшенной слободы через Стремянную стрелецкую слободу да Охотные ряды рукой подать до Кремля. В государевой казне в свой черед получил Любим Ванюков объяриненную ферезею, да шапку мурмонку с лисьим околом, да высеребренный топорок и тут же в сенях переоболокся, носильный затрапезный сряд, в чем явился из дому, оставил клюшнику, чтобы после государева похода, прикончив дело, переодеться в свое платье.
Подьячий же занес выданный праздничный наряд в роспись, как бы не случилось утраты дорогим носильным вещам. Любим заломил мурмонку слегка назад, густой русый чуб вздыбил наискось крутого лба, приосанился, приопнул о порог кривые носы зеленых юфтевых сапожонок, шитых травами, – и сам собою невольно загордился. Знал царь, кого выхватить взглядом из многочисленных поддатней, что ежегодь услуживали ему в птичьих потехах. На лице брусеничное зарево во всю тугую щеку, в медвежьих глазках улыбчивая простота, в плечах – косая сажень; в доброй квашне затворен молодец, в жаркой русской печи вынянчен. Быть Любиму Ванюкову по его статьям и ухваткам в первых государевых стремянных.
…Есть на миру люди, что с самого рождения уже отмечены славою и почестью, хоть ты и чурайся ее, убегая прочь в простоте и безлукавстве, но она, эта доброчесть, переймет тебя в самую неожиданную минуту. Только не пугайся, прими ее сердцем, как Божий дар.
Государев выход нынче по Пречистенке в Новодевичий монастырь. И как бы втихую ни собирался поезд, вся Москва особым слухом и вестью скоро вызнавала о намерении и сбивалась с затемна в Кремль, вынизывая собою и крыши соборов, и обмерзшие деревья, и сугробы, и галдареи ближних приказных служб, и печуры в стене, рискуя свалиться и сломать голову. Царь шел саньми, в нарядной от сусального золота и красок каптане, обитой персидскими коврами. Небо было замлелое, низкое, снег падал редкими, тяжелыми лепехами, испятнывая пеструю избушку с цветным веницейским оконцем, сейчас распахнутым для просушки; легкий ветер втягивал кисейную запону внутрь, словно бы там шевелилась слабая болезная рука, не в силах убрать завесу. Царь появился внезапно на Благовещенской паперти, в длинной, до пят, объяринной шубе на соболях и в горлатной лисьей шапке. Любим сутулился верхи на горячем ногайском скакуне, и царь показался ему цветной копешкою, что вели под руки князь Никита Одоевский и боярин Михайло Михайлович Салтыков, два немирных меж собою человека; они глядели в разные стороны, воротя нос, и словно бы раздирали ту копешку на две охапки. Любим прыснул в горсть, и старший стремянный Иван Одауров укоризненно качнул головою, торопливо сдернул шапку.
Увидев государя, весь заждавшийся мир – посадские и ремественники, торговые черных сотен и слобожане, чернцы и калики перехожие, клосные и милостынщики, дружно охнув, вдруг повалились в снег, пали ниц, не смея поднять взора, и только самые-то сполошливые, и дерзкие, и ребячливые – то ли молодайка в заячином размахае иль неслух отрок в собачьем треухе – вдруг искоса задирали голову, чтобы посмотреть на свет-батюшку; и тех поперечников стольники и стремянные конюхи, окружившие государев возок с его цугом темно-красных выхолощенных лошадей, пристально дозирали, чтоб не учудил что оглашенный. Алексей Михайлович спускался с Благовещенской лестницы долго и мерно, не качнув плечми, будто нес кувшин со святой водой и боялся ее расплескать; ему было неловко подпираться единороговым посохом из карельского дерева, и он волочил ключку за собою, как болезный; одутловатое лицо с отечными мешками под глазами каменно, запасно и пусто; говорили, де, жене Марьюшке Ильинишне нынче опять нездоровилось, на сносях, благоверная, и вот он, государь, дожидаясь вести из царицыного Терема, много недоспал.
В который раз Любим Ванюков доправляет царев поход, и снова его навещает мысль, что все случившееся лишь нагаданный обавный сон, когда каких только прелестей не привидится очарованному христовенькому; ведь попадал в престольную из Помезенья с живою птицею, как чужедальный ревностный работник, а угодил во хмельное застолье, и вот мед стоялый до сей поры стекает по усам, изрядно услаждая и гортань, и чрева.
Стряпчие поднесли к саням приступку, обтянутую красным сукном, отпахнули дверь, приняли из рук государя ключку и, поддерживая его под локти, помогли войти в каптану, затворили дверцу; в окне избушки показалось равнодушное лицо Алексея Михайловича без обычного зоревого румянца во всю щеку; царь устало, как-то горестно скользнул взглядом по миру, упавшему пред ним на колена, и Любиму показалось, что царь именно на нем остановил глаза и особым малым кивком отметил средь прочих челядинников, окруживших поезд. Да чего только не почудится молодцу, влюбленному в государя, когда за один лишь намек на расположение он готов сложить голову. Три ближних молодых стольника, важничая от великой чести, встали на запятки и в переднем щите. Богдан Матвеевич Хитров, дворецкий с этой зимы, и князь Василий Голицын взошли на наклестки возле избушки с обеих сторон, так что верх горлатной шапки Богдашки Хитрова оказался как бы под локтем государя, выпростанным из окна. Басовито рявкнул Реут-колокол, и по его раскатистому, густому голосу, перекатывающемуся по тесно застроенному Кремлю, верховой стольник-возница тронул коренную лошадь поезда. И вся цветная многоглавая река от головы ее, где шли стряпчие с царским местом и со стряпнёю, и до хвоста шевельнулась слитно; и богомольный люд, до того распластанный на снегу, внимающий самому малому шевелению на площади, готовно вскочил с колен и поднялся вперед, чтобы окружить каптану и вознесть ее на руках… Царь-государь, миленькой! Дозволь коснуться святой десницы! дозволь вместе с саньми загрузить тебя на рамена и увлечь до самого Новодевичьего монастыря!..
«Осади… осади! Сдай! Назад, мартышкины дети! Охолонь, озорник!» – завопили стрельцы, нещадно работая батогами по спинам мирян. И тут под гвалт и сполох подскочил к каптане юродивый в одной драной сермяге; он отпихнул боярина Хитрова с наклестка и попытался просунуть государю свиток, перевязанный тесьмою; на простоволосой голове, как заметил Любим, плотной сероватой скуфейкой сидел снег.
Но юродивый ульнул верижными цепями за обвод саней и никак не мог дотянуться до государевой растопыренной пясти, готовно протянутой из окна избушки; Любим даже заметил зачарованно, как побагровело от усилия, опростело и ожило царское лицо. Но дюжие руки молодого стольника, соскочившего с ухаба, подхватили юрода и откинули назад, в гущу подоспевших стрельцов. Но ни один батог не опустился на голову несчастного, все взгляды служивых оследились на государевой кибитке. Да и грешно, непростимо бить блаженного, Господь не простит подобного усердия. «Под Красное крыльцо его. Пока», – тихо бросил Алексей Михайлович, но даже и беззвучного шевеления губ, призадернутых усами, хватило бы служивым. Юрода словно бы подбросили в небо – с такой легкостью он покатился по рукам; тут же отперли приказчики решетку Красного крыльца и втолкнули охальника в застенку.
В какой-то миг Любим очнулся, встретился с выцветшими, обведенными коричневой страдальческой темью глазами юрода и признал вдруг брата середнего, коего, почитай, не видал уж лет восемь… Господи, и неуж?! Братец ведь, Минеюшко! Святый отче! – едва не вскрикнул стремянный, но осекся и лишь охнул беззвучно и растерянно, бестолково оглянулся, будто схожесть обличий мог признать каждый, толпящийся на площади.
«Тюлень!.. Варака каменная! Раздевулье чертово! Уснул, что ли?» – заорал на стремянного Иван Одауров. Любим лишь злобно оскалился, но смолчал, козанки побелели на топорище высеребренного топорка.
…Это стародавний русский обычай передавать челобитья и слезные прошеньица государю, когда тот, покидая теремной Дворец, идет помолиться в ближний монастырь иль церкву; и тогда великий князь, не брезгуя самым ничтожным прошеньицем от холопишки иль последнего рабичишки, обязан ту весть непременно залучить к себе и воспринять как вопль сердечный, неутешный; ибо и сам Христос, тайно шествуя по стогнам и весям Руси в самом чудном обличье, приходит вдруг к страждущему в его убогое житьишко и перенимает на себя его горе и слезы и дарует долгожданную милостыньку. Попробуй отпихнись от жалобы в скрюченной руке клосного, едва прикрытого лохмотьем; а вдруг этот жалконький, с гноящимися глазами и есть сам Спаситель, что испытует тебя на добродетели твои?..
Сказался Аввакум болезным и сына духовного Феодора юродивого спровадил на переезд. Попросил в руки передать челобитье; сказал, де, к слугам царевым не прислоняйся, не доверяй, предавшим однажды, кто пристал к чужой вере; оне твою посылку изорвут пред глазами государя и истопчут в снег, сказавшись на неловкость. И Феодор, памятуя о наказе Аввакума, подступил к каптане дерзко; он вроде бы не видел челядинных рук, что перенимали его челобитье, но тянулся лишь к скрюченной царской пухлой пясти, унизанной перстнями, чтобы прикосновением замрелой ладони навсегда запечатлеться на коже великого Господина; ежли это сам антихрист, то обожжет его ладонь невидимым пламенем и проступит на ней тайная каинова печать. И тут увидел Феодор в горсти государя явно выпечатанный разбойничий крест, обвитый змеею, и содрогнулся. Вишь вот, злокозненное от одного чистого взгляда проступает на свет Божий и бежит прочь…