Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
«Господи! какой же он старый, – вдруг подумал государь, вспомнив и себя дитятею на коленях у домрачея. – Он же пережил пятерых царей, долговекий. Но закоим-то, для какой-то особой нужды коротал так долго. Чтобы доглядать за нами? Быть может, был спосылан от Неба? – Алексей Михайлович наморщил лоб и безо всякой цели подсчитал годы. – Он при Грозном уже квас-пиво пил, дуб столетен...»
...Какое там дуб столетен... Гладкая, источенная временем, желтая, почти коричневая истлелая кость, туго обтянутая ветхим пергаментом, на коем отпечатались все житейские перемены, невесомо лежала на ватном сголовьице. Но ручонки, как лапки сокола-сапсана, твердо сжимали свечу. Государь потянул носом: молитвенник, он по одному лишь духу от мертвеца узнавал, какой жизни был новопреставленник;
«Жалую новопреставленному рабу Божию Венедикту Тимофееву четвертную», – тихо сказал дворецкому, не оборачиваясь, особо отметив любимого домрачея, и пока Хитров доставал из бархатной кошули деньги и подавал челядиннику на погребение и поминальный стол, государь темно, даже мрачно как-то смотрел на странную молодую пару, безмолвно стоявшую в переднем углу. Шут и шутиха из царицыного Верха зачем-то заблудились тут в неурочный час и безо всякой нужды. Карла прятал глаза, не зная куда деваться, вцепился двумя руками в тяжелый Орькин сарафан, сшитый из гилянских дорог; влажная горячая ладонь дурки лежала на каштановых волосах Захарки, перебирая непокорливую жесткую прядку. Тут Захарка не сдержался и, лукаво подмигивая государю, заговорил: «Нажился наш дедко-то... Съел свой хлеб, выпил свой квас и съехал от нас, счастливец. Оставил одних горевать... Когда ли и мы вот так-то, по торному пути». Захарка с вызовом вперил горячий взор, тонкое, как бы выточенное из смуглой слоновой кости, лицо его побледнело, оросилось потом, и на лбу и в обочьях резко проступили морщины. Эй! да не в свежести, оказывается, жених-то, пропустил первую петушиную побудку, оглашенный.
Дворецкий из-за плеча государя дал знак, приложил палец к губам: де, молчи, Захарка, не перетыкай себе дорогу. Но опоздал с остережением. Царь повернул из кельи и уже на пороге объявил Богдану Хитрову: «Велите шуту: пусть ко мне иногда прихаживает по особому зову, а до царицы отныне не пущать. Худой глаз у него». Дверь захлопнулась за государем, и дурка тотчас закружилась у гроба, затягивая за собою в пляс и карлу; гулко притоптывая чеботами, заголосила: «Баской, уважливый царь-государь, бас-кой, уваж-ли-вый...» Карла выдернул ладонь и с вывертом, злобно ущипнул дурку за бедро: «Загунь, свиное рыло, дырявый пим». И вдруг жалобно завсхлипывал, заскулил, торопливо забился в запечек, как собачонка; а там, засунув ручонки в жаркие печуры, где сушилось всякое хламье, жадно осклабился, злорадно показал кому-то невидимому язык, беззвучно хохоча. И так еще долгонько смеялся Захарка и скулил под монотонное пение псаломщика. Порой отгибал край запона, чтобы увидеть, что творится в келье; дурка, неряшливо раскинув колени, сутулилась в переднем углу и грызла калач всухомятку, роняя крошки в подол; ее звериные глаза были творожисто пусты. Орька забыла, наверное, о молодом муже и о первой ночи, поглощенная ествою; она играла сама с собою, вскидывала домашний валеный чеботок, отлавливая его в воздухе громадной лапой. Нос покойника походил на шафранно-желтый клюв тундрового сокола; по задранной всклокоченной бороденке колыбались слабые тени от умирающей свечи.
«... Опять без крыши над головою и без куска хлеба, – подумал Захарка, остро почувствовав сиротское житье. – Не к матери же дуре пехаться? Гос-по-ди... опали же их всех огнем, тучных и тощих, поджарь их за пятки, подвесь крючьями за ребра. За што на меня немилость этакая?.. Матвеевич... Хитров, батянюшка мой, друг закадычный, не дай
Тут явились истопники, гроб с Венедихтушкой отнесли в Рождественскую церковь; остались от домрачея баранья засаленная шуба, кожаная шапка с лисьим околом, стоптанные валенки с обсоюзками да совсем новые шерстяные вареги, подаренные дворцовому нищему сердобольной поварихой. Эти рукавки и заткнул карла за пояс, как завещанное наследство. Захарка не успел толком обмыслить свое нынешнее состояние, как Господь прислал к нему царицыного стольника Ивана Глебовича Морозова; явился тот в келеицу с наказом дворцовой мамки звать дурку Орьку в мастерскую палату; верховые боярони заскучали, желают знать, как молодые потешились в первую ночь.
Юный стольник, войдя в келию, насторожился, услышав жалобное поскуливание: словно молодого щенка посадили вдруг на цепь. Отдернул запон и увидел шута Захарку, взобравшегося с ногами на скатанную в трубу постель Венедихтушки. Карла торчал на ватном взгорке, как волк на таежном веретье, и подвывал, уставя заплаканную рожицу в потолок; сумрачно было в запечном стариковском углу и душно, сам воздух еще напоминал домрачея. И в этом углу терзал сердце истинный печальник по усопшему, вопленник и плакальщик; как сладко, наверное, Венедихтушке слушать этот тоскливый бессловесный воп.
«Не плачь, Захарка... утешься мыслию, что и мы тамо все будем в свой век. Только с Венедихтушкой нам мед-пиво не пивать за наши грехи», – с искренней печалью утешил карлу отрок и погладил по голове, как малое дитя. Захарка испуганно вспрянул, торопливо вытер глаза шерстяной варегой, но взгляд спрятал и чуть не рассмеялся; и сказал с замирающим всхлипыванием: «Господине мой... ой, господине... знали бы вы. Он был мне ближе отца родимого. На всем белом свете остался я один, как перст, и нету мне заслона и прислона...»
«И царь отослал его прочь от двора, – дослышав разговор, объявила дурка и появилась у печи, заслонила собою весь проем. – От него, Иванушка Глебович, жеребцом пахнет и псом смердит. Может, по то и дал ему батюшка изгони?..»
Орька бездумно рассмеялась, как поддужный колокольчик; смех ее долго замирал в клети. Отрок вытянулся, будто струна, но маковицей едва ли доставал до лица Орьки.
«Ой, дура ты, мякины чувал. Что ты мелешь? Отойди, не засти света!» – горько воскликнул Захарка и кинул в шутиху ватным сголовьицем. Орька ловко поймала подушку и насадила себе на голову.
«Не всякая гнидка вошкой станет. Это чтоб ты в волосье не заскребся», – съехидничала дурка и отправилась к царице. В просторной призрачной голове ее сама собою стала сочиняться узорная сказка о приторомкой минувшей ночи, густой и сладкой, как медовый узвар. И стольник, едва помешкав, отошел следом. На Ивановской площади его поджидали комнатные слуги, чтобы сопроводить домой к маменьке. Карла очнулся, выскочил из подклети, догнал отрока уже у переград Постельного крыльца, дернул стольника за полу терлика.
«Иван Глебович, – искренне взмолился. – Возьми к себе на службу, не дай погинуть несчастному. Не пожалеешь, великий господине. Видит Бог, я все могу!»
Отрок испытующе посмотрел в страдальческое, уже принакрытое густой паутиною тончайших морщин обличье всегда юного карлы и вдруг легко согласился.
«Ступай за мной. И то правда, чего тебе пропадать? Станешь мне за старшего братца. А то бабы-черницы весь дом сквасили. Будет с кем в тавлеи играть и книги честь».
Челядинник помог Морозову подняться на конь. Сторожа с тулумбасами поспешила впереди господина, распихивая толпу. Захарка же цепко ухватился за кожаный тебенек коньего снаряда, прикоснувшись щекою к ковровой попонке.