Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
– Не про то, государыня, баешь. Сюда шла, чтобы плетки плести? Ты из мира явилась, вот и доложись, что у вас там деется.
Аввакум с неохотою вовлекся в беседу. Он же поначалу Федосью принял, как ангела Света; а с небесным гостем словеса ткутся неисповедимым образом, не из уст в уста, но неслышимо – из сердца в сердце. А тут вдруг раскрыла гостья рот, и на тебе, не исповедница-христарадница у руки, но обыкновенная баба-трясоголовка из овощных рядов. Знать, воистину достал юрод Федосью, насел на благодетельницу, как волк на овчю, и, допекая к нестяжательству, силком почти вырывал грошики прямо изо рта; а ведь как трудно мирянину, даже если в Боге он, расставаться с прикопленной гобиной. Кто бы про то знал... Не с того ли и осерчала баба на Феодора? Так не признается, скрытая.
– В Соловках старцы затворились за стенами, Никоновы затейки отказались принимать, – сказала Федосья, сглатывая обиду и тут же браня себя за пустошность натуры. – Сказывают: де, иные старцы и вовсе
– Не все еще ворухи, не все купилися на свиное ухо, – повеселел Аввакум и отодвинулся от боярони в дальний край лавки, уже зорко, приметчиво оглядывая Федосью, не случилось ли с ней прокудных перемен. Баба разовая, в самом соку, долго ли бесстудке пасть во грех? Псишек-то полно кругом, только хвостом крутни. – А детки-то мои милые как там? Иван-то с Прокопием... Пришли даве ко мне за отцовой лаской, соскучились, бедные, а их похватали за белые руки.
– Сыны твои отданы были в работы в Покровский монастырь, что на убогих домех. А ныне велено Павлом митрополитом освободить их на поруки с подпискою, чтобы церкви раскольниками не быть и ложных слов отца своего Аввакума никому не сказывать...
– Это они, еретики, церкву разодрали вдруг и наполы, истязают, как гулящую девку. А мы, по их, раскольники... И детишек намерились отнять. Погубить раньше смерти. И неуж в моем веке случится, чтобы сыновья отцу изменили? – раздумчиво протянул Аввакум, и глаза его тревожно, по-совиному округлились. – Меня-то, Федосьюшка, вовсе отключили от вестей. Что ни спроси блюстителей, все мне в лай да в охулку. Чертям-то давно продалися, скверные. И книги все приотняли. Нет ни строки книжной, пою Богу моему наизусть. Глагол Божий во устах моих. Подстилаю плоть души моей и почиваю на ребрах, одеваюся слезами и воздыханием, видя вконец прельстившихся. А про вас, милые, и вовсе забыл, токмо прошу о спасении вашем...
– А мы по тебе памятуем. Все в очию стоишь, как в зеркальце. И все верные просили низко кланяться. Плачут по тебе, как страдаешь ты за всех нас.
– Вы не уливайтесь по мне. И вам не сахар, коли от Исуса силком гонят. Он-то живым во ад сходил, восстав из гроба, да и поведал нам, никошным, как жутко там. И сильные мира сего, знать, решили на земле подобный ад устроить, чтоб мы той огняной бани не убоялись, да грешили пуще, и в то чистилище пехались с радостию, теша гнилую утробу свою. Ну, да полно об том! – спохватился Аввакум и неведомо отчего повеселел. До этой минуты он вострил ухо, чтоб знать, что делается в сенцах; но, заметив, как надежно ведет себя бояроня, и вовсе приуспокоился. Словно бы со стороны высмотрел себя, сколь неряшлив и неустроен, и вдруг устыдился невзрачного вида своего, тесемки у ворота рубахи скрутил на узел и бороду проструил сквозь пальцы, послюнявил концы усов и навострил; будто гусь, приохорашивался, с усмешкою взглядывая на Федосью. Та расположилась на лавке усадисто, как осенняя копешка, и шушунишко приотпахнула, показала темно-синий костыч из объяри и янтарную снизку бус. И воскликнуло вдруг Аввакумово сердце: не все еще пропаще, не погинуть Руси в объятиях спекулаторов и латынщиков, коли такие вот женочки стоят у врат домовых и стерегут родных воинов с походу и провожают верных на рать... Помягше бы с ней надо, чего сторониться? если мне не житье – каторга, так Федосьи-то где вина?
– А что Никон, блудолюб и бабоед? – спросил мстительно.
– Съехались вселенские патриархи, судить будут...
– А ты царя хулила. Опомнился же?
– Э... батько! Тебе наука не впрок. Он власти делить не хочет. Он две короны решил на свою головенку вздеть, да, ишь ли, уши, как рога сатанины, мешают ему. Вот и злобствует.
– Не сердитуй... И на меня не кипятись. Может, и права ты, время скажет. Да вольно ли нам на государя бочку катить? – спросил Аввакум, с опаскою косясь на дверь. – Я тебя, Федосья, любя заедаю, чтобы не возгорделась на мягких тех перинах и пышных пирогах. Про Мастридию-то помни... Любостай знает вашего брата, через глаза и уши вскочит, не обратать после... Да перестань медок попивать. Нам иногда и воды в честь, да живем же. Али ты нас тем лишь лутче, что бояроня? Да одинаково нам Бог распростер небо; луна и солнце всем сияют одинаково. Един честен, кто ночью на молитву встает да медок перестает в квас примешивать...
– Да кто тебе на меня наговорил дурного, батько, что ты меня учишь, как юницу трясоголовую? – возмутилась Федосья Прокопьевна – Я пред тобою честью своей не возгоржаюсь, да и рядом с тобой не мощусь. Всякому свой заповедан путь.
– Ну, полно-полно! Ежли не я тебя учить, дак кто? – миролюбиво подхватился Аввакум, торопливо присоседился к бояроне, уцепился за ее четки. – Ты баба... У бабы ум шаткий. Да, чаю, даст тебе Христос терпения, и долгодушества, и кротости, и повиновения, и любви. Да на Феодора-то юрода не больно сердитуй. Ежли в чем и виноват он, дак в том лишь, что за тебя пред Богом ответ держит: молится, как бы не впала ты в житейскую блазнь. Чары-то кругом понасажены,
Тут вошел стражник и оборвал беседу.
И они обнялись, как брат с сестрою.
ИЗ ХРОНИКИ: «На соборе 1667 года восточные патриархи вразумляли Аввакума: „Ты упрям, протопоп, вся наша Палестина, и сербы, и албанцы, и римляне, и ляхи – все тремя перстами крестятся. Один ты упорно стоишь на своем и крестишься двумя перстами: так не подобает“.
Аввакум же в ответ: «Вселенские учители! Рим давно пал и ляхи с ним же погибли, до конца остались врагами христиан; да и у вас православие пестро, от насилия турского Махмета немощны вы стали и впредь приезжайте к нам учиться; у нас Божией благодатью самодержавие, и до Никона-отступника православие было чисто и непорочно, и церковь безмятежна».
И, сказав это, Аввакум отошел к дверям палаты да на пол и повалился, приговаривая: «Вы посидите, а я полежу».
Некоторые засмеялись, говоря: «Дурак протопоп и патриархов не почитает».
Аввакум же огрызнулся: «Мы уроды Христа ради; вы славны, а мы бесчестны, вы сильны, а мы немощны. Хотя я несмысленый и очень малоученый человек, да то знаю, что все, святыми отцами церкви переданное, свято и непорочно; до нас положено – лежи оно так во веки веков».
На том же соборе шестьдесят седьмого года Аввакум со товарищи были преданы анафеме. И та клятва и проклятие, что писана в книге «Жезл», возводится нынче на Аввакума, бывшего протопопа, и на Лазаря распопу, и Никифора, и Федора раздиакона, и на Епифания, бывого чернца Соловецкого, и на прочих единомысленников, и единомудренников, и советников их, пока пребудут в упрямстве и непокорении...
И тридцатого августа того же года Аввакума, Никифора, Лазаря и Епифания из села Братошихино (в тридцати верстах от Москвы) повезли на ямских подводах в Пустозерский острог в сопровождении стрелецкого сотника приказа Василия Бухвостова Федора Акишева и десяти стрельцов того же приказа...»
Часть девятая
По указу царя церковных раскольников, которые по трикратному вопросу святой соборной и апостольской церкви по догматам ея покорения не принесут, а от расколу не отстанут и хулу станут возлагать – таких по трикратному вопросу велено сжигать в струбе.
Глава первая
...Вдовой-то жить – как одинокой березе стоять на юру: и ветер пригнет, и дождь простирнет; все беды на твою беззащитную голову, горюшица. И вправду: две головни дак и в поле дымятся, а одна и в печи тухнет. С Глебом-то Ивановичем жила, как у Христа за пазухой, горя не знала, ни с какого боку не поддувало, ни с какого краю не припекало. Не о будущих годах помышляла, а одним днем думала, часы считала: вот-де приедет, наконец, благоверный из Новугорода с воеводства, и если есть какие промахи по дому, протори и убытки, если в чем-то по-бабьи не домыслила, то мужик все доправит, все доспеет и большому хозяйству даст верного сряда... А ныне, хлопотунья, как ни убивайся, хоть ночей недоспи, но все эти поместья, раскиданные по Руси, куда вроде бы крепкие приказчики досланы, требуют постоянной починки, особой хозяйской прицельной хватки, ибо у хлеба не без крох и всякая мыша норовит откусить от беспризорного пирога. Кабы сына поскорее оженить, так и целая гора с плеч. Только и молю: на, сын, свой зажиток и правь им, как сердце велит, а я ухожу из мира в монастырь.
...Сладко, ой сладко в иноческом бываньи: как там все у рядно и срядно, в Христовом-то житье. Мимо Моисеева монастыря частенько хаживано; нет-нет да и заглянешь к матушке игуменье с подношением, и при взгляде на сестриц, на их светло-мирные улыбчивые лица всегда нездешним восторгом вдруг смутит душу, и словно бы кто окликнет невзначай из-за плеча: «Федосья-а, не томись занапрасно. Ступай к нам. Дом Божий давно ждет тебя!»
Ой сладок кус, да не под твой ус...
И Аввакумища-то нету; пропал в Руси, как старая репа под снегом; одни примолвки от него, да сонная блазнь, да нетленные слова, что ссыпались, как яркая пашеница, по сусекам Федосьиной души.
Эй, где-ка ты, ключка моя подпиральная? Откликнись, милосердый! Псы, царевы гончие, не дали толком и перемолвиться на последях, как всунули протопопа на Воробьевы горы, близ патриаршьей Никоновой дачи; вроде и вблизи становья старых воробьев, а драться и некому; одного уж спровадили на кудыкину гору, и другой уж давно ждет последнего пути.
Собака и та жальливее да приклончивей: ей кусочек – так она и руку тебе лизать от радости. А эти... Сколько ни совалась к ним с подачею, де, пустите хоть к оконцу изобки перекинуться словом с несчастным, кто за вас страдает, – так бердышом отпихивают, не глядя в лицо. Не велено-де. Правда, и тут приноровилась: едет в карете (вроде бы случайно оказалась) и, завидев батькино лицо в окне, кричит оглашенно: «Благослови, благослови!..» Сама смеется, а слезы из глаз градом. Как отъехать Аввакуму, едва сотника уломала – подпустил лишь денег через решетку просунуть.