Раскол. Роман в 3-х книгах: Книга II. Крестный путь
Шрифт:
– Это ты урод! – вскипел Феодор, побелел губами. – А я – юрод Христа ради! Таких лягушек, как ты, святой старец Пафнутий приказывал еще в зыбке придушивать.
– И души... Души, изверг! – Карла вытянул шею, притворно всхлипнул, исподтишка подмигивая барину.
– Ну, будет вам собачиться, – грустно одернул молодой хозяин и закручинился взглядом. – Пошто вас мир-то не берет? Божьи же люди, а разбрелись. Знать, не любите меня.
– Уймись, Захарка. Выдрать бы тебя как Сидорову козу, да жалко. Ребенок ведь. Слушать вас тошно, – строго рассудила Федосья Прокопьевна и поднялась к себе.
Карла же подумал, провожая взглядом вдову: «Прими в постель-то, тамо покажу робенка».
Феодор ворчал, не отступался от
– Мосол ты собачий. Бога-то позабыл, дак хоть молодого хозяина чти. Кормит ведь, поит. И ты хорош, Иван Глебович, вконец расповадил шута, забыл сказать: кому Россия не мать, тому и Бог не отец.
Одевши мирское платье, вроде бы стал Феодор для юного барича комнатным дядькою заместо прежнего Бажена (Царствие ему Небесное).
– Мне сатана отец! – оскалившись, радостно подхватился карла. – Я многих к нему спровадил в друзьяки. Вот и боярина Семена Лукьяновича Стрешнева схитил от Бога; угодил бедный за чародейство в Ферапонтово в шахмат играть с балдою Никоном. За горло-то, поди, вцепились, не разнять.
– Ты лучше прежнего хозяина Хитрова сошли куда подале, – посоветовал юрод.
– Не... Его нельзя. Богдан у государя великий откуп знает. Иль не слыхали?
– Сюда-то по чью душу заслан, признавайся? – потребовал Феодор.
– За тобою пришел, урод, – вроде бы простодушно ответил карла, но зверино оскалился сахарными зубами. – Топор по тебе давно скучает. Светеныш уж направил...
Болтал Захарка как бы шутейно, но Ивана Глебовича мороз прохватил: понял – не врет шут. И слова Захаркины отчего-то на себя перенял.
– Грешник ты, великий грешник, – овладев собою, кротко молвил Феодор и бережно погладил карлу по бобрику волос. Захарка упрямо отдернул голову, не принял замирения. Юрод сразу зачужился и продолжил сурово: – Я от смерти не бегаю. Для меня смерть-то за праздник. Гляжу на тебя: парень ты с ухват, а кутак с ратовище. Чего злобишься, бедный ты мой? Весь в кутак изошел, оттого и скалишься, похвалебщик, как дверной кобель. И хочется, да цепь неволит.
– И что ты всех учишь? Может, Омера начитался да Платона, Софокла и Эврипида? Иль притч Соломоновых? Так нет ведь... Темень ты барбарейская, честное слово. Хорошо, ежли одолел басню про лисицу да ворону да сказку про Бову-королевича. С тебя и того довольно. Ты и догмат богословных не читывал. Потому и мелешь, бродяга, что Бога видел. Даже сам Моисей видел лишь со спины. Бог есть тайна для всех...
– Иудеи-то Бога никогда не признают в лицо, хоть и за стол с има сядет трапезовать. Они себя лишь чтят. А нам, русичам, Христос – свой брат. Ты Его приветь, не отворотись, Он тут как тут с подмогой...
...Куда, в какое еще руслице ткнулся бы долгий спор, кто знает, но вдруг челядинник впустил в комнату монаха.
Давно не видал Феодор родимого старшего братца, но сразу признал: был Феоктист смугл, сухопар, и даже дорожная выцветшая манатья не скрывала его стати, монаший фиолетовый бархатный колпак, глубоко насаженный по самые разбежистые брови, будто воинская мисюрка, и темно-карие глаза вперились в народ с безлукавной прямотою, словно бы сам архангел вдруг явился за ответом. Лишь портили обличье клочковатая, сседа, бороденка да острый кадык; монах часто сглатывал, точно в гортани пересохло от жажды, и под кожею будто прыгала притаенная мыша. На груди монаха светился наперсный крест из чистого золота, что выдавало в чернце человека с выслугой. Феодор во все глаза смотрел на старшего братца, испытывая перед ним внезапный трепет. Подумал: такие вот апостолы, верные Христовы воины, кочевали по палестинам, возглашая заповеди и страдая за них. Юрод вдруг представил восточную землю, как библейский благоухающий сад, и затосковал по ней. Он поспешил к феоктисту, и они облобызались по монашьему чину, но с особенным родственным чувством. Они так редко виделись, что
– Ты благоухаешь святостью, братец, как крин небесный, – сказал Феодор, сымая с груди Феоктиста невидимый дорожный сор и будто случайно касаясь наперсного креста.
– Это о тебе слава по всей земле... А почто ты в мирском? – удивился Феоктист. – Не боишься? Тело спасешь, а душу загубишь...
Монах через плечо юрода неотрывно смотрел на юного хозяина, сразу возлюбя его. В ковровых комнатных ступнях, в алых шелковых шальварах и червчатой котыге из камки, подпоясанной узорчатым наборным поясом, с призатененными грустью медовыми прозрачными глазами, Иван Глебович вдруг напомнил монаху цвет шипичника, случаем угодивший с приречной бережины в городские хоромы. Юноша поймал пристальный взгляд гостя и смутился, потупил взор, ресницы задрожали.
– О всех печешься, а себя попустил, – продолжал разговор Феоктист, с тревогою отстраняясь от брата. – И не боишься, отче?
– Боюсь... Но мне сказали, жди часа. И я жду. – Юрод отступил в глубь комнаты и вдруг, закрыв лицо руками, всхлипнул, отчаянно рванул за ворот однорядки, на пол посыпались путвицы и крючки. Обнажилась впалая землистая грудь с верижным крестом; цепи обвились по чреслам, как змеи. Юрод закашлялся, прикрыл губы горсткой и, младенчески улыбаясь, раскрыл ладонь; в пригоршни распустился розовый цветок.
– Синепупый ты... Совсем синий. Помрешь скоро, – прямо, не чинясь, сказал Феоктист.
– Жду часа, – покорно ответил юрод, не смутившись.
Феоктист крехтонул, почуяв неловкость, перевел беседу.
– Чьих будете? – обратился к карле. – Басурманских земель иль эфиоп, из нашей веры?
– Сукин я сын... выб...док, на репищах подобран, – ухмыльнулся Захарка, и по тому, как прищурился он, свинцовея взглядом, видно было, что с порога невзлюбил соловецкого монаха.
– Ну, прости... Ерестливый ты больно, – и Феоктист, как даве брат его, вдруг погладил Захарку по голове, как малого сына. – Я думал, ты парничок, а ты – мужичок. Сам с кутачок, а нос с пятачок. Не диво ли?.. А бороду-то, мужичок, куда дел?
– Маленькая собачка до старости щенок. Я бы вас, бездельников, на одну веревку повязал да в море кинул...
– Да отчего же бездельники-то?..
– С одним бесом всей ордой ратитесь тыщу лет вместях с бородатым дедкой, и все поклонить не можете. Потому что снаружи смиренны, как овцы, а внутри суть пианицы и бабоблуды...
– Будет тебе дерзить! – прикрикнул молодой хозяин. – Ступай, неслух, в людскую да вели мыленку наново протопить. И матери скажи: де, гость почестный к нам пожаловал, келарь Соловецкого монастыря. Мать любит свежих вестей со стороны.
...Банька хорошо не выстоялась, и, неведомо с чего, заторопился Феоктист, поспешил на угар, хотя и спущен был в гулящую с Соловецкого подворья до утра. В дареной государем карете архимандрита Никанора конюх подвез келаря до усадьбы Морозовых к самым воротам, как князиньку иль дворцового боярина, и вот, утешенный встречею, Феоктист побежал в мыленку, чтобы обиходить себя с долгого пути. Ну и на свежий-то пар да с устали много ли надо? Ошавило монаха, будто палицей; не чуял, бедный, как и с полка свалился да на коленках выполз из предбанника на волю, по плечи окунулся с головою в снежный забой, и так торчал, пока не замурашела грудь и в висках не ознобило. Облевался, но без чужой помощи приполз в храмину, сам белее скатерти, куда и былая осанка подевалась; воистину не хвались, едучи на рать... Братушка давай его обихаживать по поморскому обычаю: клюквы мерзлой в уши, да левую сторону груди натер уксусом, да к вискам приложил моченых соленых огурцов. Бояроне не велел сказывать, чтобы зря не бранила челядинников, что упустили гостя.